Щёголев Павел Елисеевич/Падение царского режима/Том 1/Показания А. Н. Наумова 4 апреля

(Различия между версиями)
Kemet (Обсуждение | вклад)
(Новая страница: «[329] <center>IX.<br />ПОКАЗАНИЯ А. Н. НАУМОВА.<br />4 апреля 1917 г.</center> '''''Содержание''': Назначение Нау…»)
Следующая правка →

Версия 12:32, 22 ноября 2013

[329]

IX.
ПОКАЗАНИЯ А. Н. НАУМОВА.
4 апреля 1917 г.

Содержание: Назначение Наумова министром земледелия. Обсуждение в Совете Министров вопроса о созыве Государственной Думы. Назначение Штюрмера председателем Совета Министров. Распутин. Выступление Наумова в Государственной Думе. Отношение Штюрмера к общественным организациям. Аудиенция у бывшего царя. Штюрмер о предполагавшемся выступлении Наумова в Государственном Совете. Заседание министров в Ставке. Аудиенция у бывшего царя. Вопрос об ассигновании 5 милл. председателю Совета Министров. Обстоятельства отставки Самарина и кн. Щербатова. Воейков. Александра Федоровна. Андронников. Белецкий. Григорович. Штюрмер до назначения председателем Совета Министров.


Председатель С. В. Завадский. — Нам очень бы хотелось узнать от вас об обстоятельствах, которые сопровождали ваше увольнение с министерского поста, а затем, кроме того, нам было бы важно знать ваше отношение к главе кабинета в бытность вашу министром земледелия, обстоятельства его назначения, его отношение к другим министрам, его отношение к разным, так называемым, безответственным темным влияниям, поскольку это было вам известно.

Наумов. — Несомненно то, о чем вы спрашиваете, было областью для меня близкой и вместе с тем очень тяжелой в моей жизни. Назначение мое в министры было для меня совершенной неожиданностью. Я делал все, что мог, для того, чтобы избавиться от этого высокого назначения. До этого я работал в Верховной Комиссии, тоже следственной. После двукратного предупреждения меня относительно того, чтобы я прекратил вести дело о Царицынском заводе, я получил назначение.

Председатель. — Кто вас предупреждал?

Наумов. — Меня предупреждали некоторые лица, в их числе, насколько мне помнится, генерал Петров, через секретаря Кизельбаша, указывая на то, что это дело касается флота, не армии. Тем не менее я продолжал вести это дело и в незаконченном виде передал его графу В. А. Бобринскому. В каком положении теперь это дело — я не знаю, но я вел его усиленным темпом три недели.

[330]

Область эта очень сложна, и я был бы рад, если бы оно когда-нибудь получило должное освещение. Потом прошел слух, что меня назначают министром земледелия. Я в это время взял отпуск, уехал в Самару для того, чтобы немножко отдохнуть. Приехал я в Самару 28 октября. В это время я был членом Государственного Совета по выборам; я служил постоянно по выборам, почти четверть века, и всегда уклонялся от всяких намеков на вызов меня в центральное управление. И вот 28-го октября я нашел у себя на столе в Самаре, где проживала вся моя семья, лаконическую телеграмму за подписью статс-секретаря И. Л. Горемыкина с срочным вызовом меня в Петроград. Я догадался, что что-то такое тут для меня представляется тяжелое и роковое. Я пробыл в Самаре один день и вернулся обратно в Петроград. В тот же день, как я приехал, меня ждали и по телефону от Ивана Логгиновича Горемыкина вызывали. Прежде, чем им ответить, я вызвал своего друга, с которым привык советоваться, В. Н. Львова и Владимира Бобринского, которые ко мне приехали сейчас же. Я им показал эту телеграмму. Явилось предположение о возможности предложения мне портфеля, мы решили все трое, — в частности, и мое решение было, — не итти на министерский пост, особливо принимая во внимание, при каких условиях ушел из обер-прокуроров мой близкий знакомый и единомышленник Самарин. Я постоянно в Европейской гостинице проживал. Самарин останавливался там же. Я знал, при каких условиях ему все два месяца и 20 дней, которые он там пробыл, приходилось работать. Он всегда со мной делился своими впечатлениями и высказывал свои соображения. Я знал также, при каких условиях работал и оставил свою должность и князь Щербатов, с которым я был по предводительству дружен. Итак — мое решение было бесповоротно. Поехал я к Горемыкину, который передает мне следующее: «По высочайшему повелению, которое было мне лично передано 26 октября, я вас вызвал для того, чтобы предложить вам пост министра земледелия». — Я ему сказал: «Иван Логгинович, я категорически отказываюсь» — «Я не могу вашего отказа принять, потому что это — есть воля государя». — Я говорю: «Тогда будьте любезны доложить его императорскому величеству о моем отказе». — «Как же я это сделаю? Государя здесь нет, он уехал на южный фронт». — Я говорю: «Тем не менее я тоже не могу принять этого поста, я просил бы как-нибудь сделать, чтобы меня освободили». — «Тогда, — говорит он, — напишите письмо». — Поехал я к себе домой и написал письмо с отказом, при чем в конце просил оставить меня тем, кем я был, — членом Государственного Совета по выборам, и дать мне возможность окончить огромную ответственную работу по участию в Верховной Следственной Комиссии. Письмо это я отправил И. Л. Горемыкину. Через некоторое время, кажется, 10 ноября, я получил от Горемыкина уведомление о том, чтобы я приехал.

[331]

Он мне объявил, что, несмотря на то, что это письмо послано, на письме моем резолюция государя императора такова, что, «не взирая на все обстоятельства, о которых вы пишете, тем не менее государь считает вас способным и наиболее подходящим занять пост министра земледелия и назначает вас управляющим Министерством Земледелия». Копии письма и резолюции хранятся в моих семейных документах. — Государя тогда еще не было. Через несколько дней государь возвращается. Я еду с личным докладом, благодарю за доверие, которое государь мне оказал, вместе с тем еще раз подтверждаю свой категорический отказ. Государь на мое заявление промолчал. Не зная, как объяснить это молчание, я добавил: «Ваше величество, я должен указать те мотивы, на которые я ссылался в письме: я считаю себя неподготовленным занимать такой ответственный пост, я не могу быть более верноподданным, чем те министры, которые только что ушли; они мои искренние единомышленники — Самарин, князь Щербатов; более верноподданным, чем они были, я быть не могу. Я предупреждаю вас, государь». — После этого государь начал говорить: «Я вас десять лет знаю, как губернского предводителя дворянства, я неоднократно выслушивал ваши советы, в частности, по поводу землеустройства и местных дел, вы — человек земли, вы — человек правды». — Одним словом, государь не хотел выслушать моего отказа и в результате сказал: «Надеюсь, что ваш следующий доклад будет так же в понедельник, как было при Кривошеине». — Мне пришлось подчиниться. И началась моя министерская работа, работа огромная, не столько по Министерству Земледелия, сколько по Министерству Снабжения. В течение восьми месяцев я нес эту работу. — Что касается отношения главы кабинета к темным силам, о которых, к глубокому сожалению, кто из нас, русских, не знал раньше, могу лично про себя сказать, что я от них был далек и знал только свою работу, а работы было столько, что она совершенно отвлекала меня от всех этих закулисных дел. Отношение мое к Горемыкину было совершенно безразличным. И. Л. Горемыкин, очевидно, пережил тот период времени, когда он действительно был выдающимся деятелем Министерства Внутренних Дел и Государственного Совета. Он относился к своим обязанностям, с моей точки зрения, — старчески, никаких советов и указаний мне не давал, всегда был очень любезен по отношению ко мне, всегда корректен. Первое время все шло так, что я был до известной степени удовлетворен, хотя не скрою, что сразу же министр внутренних дел Хвостов поставил меня в тяжелые условия тем, что хотел продовольственный вопрос взять в свои руки.

Председатель. — Кто — Алексей Николаевич Хвостов?

Наумов. — Да. У него сложилось такое мнение, что продовольственный вопрос необходимо взять ему в свои руки. Я ничего против этого не имел, но сказал ему, чтобы он уже все дело взял

[332]

себе. Он отказался. Тогда я ему заявил, что в таком случае это дело должно быть целиком в моих руках, потому что оно требует единства действий, единства закупок, единства распределения. Я отвоевал себе ту позицию, которая с самого начала была занята мною. Когда созыв Государственной Думы был поставлен на повестку Совета Министров, — это было 11 января 1916 года, — я и Сазонов были теми министрами, которые стояли за созыв Государственной Думы без оговорки какого-либо срока и без каких-либо условий: например, говорили, — созвать Думу только по бюджету. Я, как старый земский работник, отлично знаю, что если хотят свалить управу, то именно по смете это и происходит. Это соображение я проводил и в Совете Министров. Так как Государственную Думу ограничивают только бюджетом, то по поводу бюджета можно говорить именно то, что может быть наиболее неприятно. Относительно срочности я сказал, что можно в три часа сказать то, чего в три года не расхлебаешь. Все это заставило меня поставить вопрос о доверии к законодательным палатам. Я сказал: «Если вы искренни, доверяете им, вам ни срок, ни предмет занятий не должен казаться страшными; если вы боитесь, — тогда не созывайте Думы совсем». — К сожалению, журналы велись с одной стороны слишком краткие, с другой стороны, с моей точки зрения, составлялись, в смысле редакции, слишком неопределенно и обще. Я усиленно настаивал на созыве Государственной Думы и об этом докладывал неоднократно государю, докладывал настойчиво, предупреждая его, что ежели он сойдется с Государственной Думой на началах полного доверия, полной искренности, то дело и войны и государственного строительства может наладиться более или менее хорошо. Указывал совершенно определенно, что если государь проявит неискренность — в данный момент в особенности, — то это раз навсегда положит предел его популярности, его силы и значения в стране. Попутно я неоднократно указывал государю на то, что тогда он будет в полном одиночестве и будет окружен той обстановкой, о которой говорят в народе. Когда я доходил в отношении предупреждения об этих слухах до «злой памяти» Распутина, государь всегда переходил к другим вопросам, и никогда мне лично не приходилось довести до желаемого конца мою речь по этому вопросу. Что касается Государственной Думы, он мне неоднократно обещал, что так, как я докладывал, и будет. В январе шла глухая борьба между министрами относительно созыва Государственной Думы. Мне многие говорили: «Это ваш совет повлиял на государя», но лично себе я не мог приписать этого значения, думаю, что, может быть, в конце концов мои настойчивые советы и повлияли на государя в смысле его отношения к созыву Думы, но назначение Штюрмера, я вас уверяю, было ошеломляющим, видимо, для всех и лично для меня событием. До меня доходил

[333]

слух, что государю Штюрмер доложил о необходимости изъятия двух лиц — П. Н. Игнатьева и меня. Я же решил совершенно определенно не оставаться при Штюрмере, как мне ни было тяжело бросать то дело, к которому я привязался, потому что работать приходилось действительно много. Об этом я государю доложил, при чем обычно в моих докладах я старался быть более или менее объективным. Я не касался личности Штюрмера, который никогда моими симпатиями не пользовался. В результате получалось то, что государь постоянно отделывался такими фразами: «Раз вы в окопах, — из окопов во время войны не уходят». — У Штюрмера я не был. Кажется, на третий день его назначения он посетил меня в моем служебном кабинете, при чем особенно подчеркивал свое благоволение ко мне и искреннее сердечное сочувствие моей мысли об отношении к законодательным палатам. И потом все время говорил о том, что он мне сочувствует, как земскому деятелю, — он к земской среде привык, и что общественный элемент играет громадную роль в жизни не только местной, но и государства. Пробыл он у меня часа полтора, старался производить самое приятное впечатление. Но роковое совпадение: когда он от меня уехал, приходит ко мне секретарь и говорит: «Вас по телефону просил Григорий Ефимович, чтобы вы его приняли в пятницу, в 5 часов дня». — Я переспросил прежде всего, кто это — Григорий Ефимович. Секретарь доложил, что говорил по телефону Распутин. Я говорю: «Передайте Распутину, что я его не приму». — Но я знаю, что в этот день по телефону меня многие голоса предупреждали, чтобы я принял Распутина: уже узнали, что он хотел быть у меня в известный час. О Распутине я слыхал многое, но не верил всему тому, что теперь сделалось ужасной действительностью. Думал, что это распутный старичок, который дурака ломает при дворе, но во всяком случае не пользуется такой властью. Уже по этому одному, что я отказался его принять и что это было понято, как проявление особого гражданского мужества, как мне об этом потом говорили, — я понял, что это — «событие» и что Распутин, очевидно, сила. На другой день у меня был общий прием. Прием начался в час дня. Секретарь доложил, что пришел Распутин с какой-то дамой и настойчиво требует, чтобы я его принял сейчас же в кабинете. Я говорю: «Передайте ему, что если он уже пришел, пусть ждет, во всяком случае в кабинет я его не пущу». — Прием продолжался; когда осталось человек 10 или 12, я вспомнил, что в 3 часа надо ехать в Совет Министров; я позвал секретаря и сказал, что выйду на общий прием. Когда я вышел, то вторым лицом около стены оказался Распутин. Я догадался, что это был он, по виду и костюму, в котором его обычно изображают. Когда я к нему подошел и спросил, что ему нужно, он вынул записку; я сказал секретарю: «Прошу взять записку, в чем дело». — Оказалось, что Распутин просит поместить какого-то студента

[334]

в гидротехническую организацию при Министерстве Земледелия. Есть такая гидротехническая организация, которая освобождает от воинской повинности. Ко мне обращались часто высокопоставленные лица, с просьбой, чтобы я поместил туда молодых людей. Не скрою, что я относился к этому нетерпимо и многим отказывал. В частности, Питирим имел наглость несколько раз присылать тоже подобные записки. Когда являлся проситель и говорил, что он от митрополита Питирима, я обычно рвал такие записки публично. Я распорядился о передаче записки Распутина князю Масальскому, потом спросил, что ему еще нужно. Он говорит: «Мне ничего больше не нужно». — «Так можете итти». — Какие жесты он делал, — я не видел; мне передавали, что он вышел с какой-то дамой под вуалью, титулованной особой (мне называли ее фамилию), потом сошли вниз, он поднял кулак по моему адресу, грозил, сели в автомобиль и уехали.

Родичев. — Когда это было, в каком месяце?

Наумов. — Это было, кажется, в феврале. Я жалею, что со мной нет записок.

Председатель. — Может быть, вы могли бы нам доставить эти записки, сняв с них копию и заверив своей подписью, т.-е. сделав выписки того, что имеет не личное, а общегосударственное значение.

Наумов. — Это было во всяком случае до созыва Государственной Думы, только что был назначен Штюрмер. В этот день и в последующие я убедился, что Распутин действительно имеет огромное значение, потому что все служащие приходили и об этом говорили. Для меня этот жест — отказ Распутину в личном приеме — был совершенно естественным, а тут выходило, что я сделал какой-то героический поступок. Один из министров говорил мне: «Я слышал, что вы Распутина не впустили к себе в кабинет, я тоже его ненавижу, но тем не менее я должен был в этом отношении пойти на уступку». — Одним словом, подчеркивал проявленное мною опять таки какое-то гражданское мужество. Тут я увидел, что Распутин является лицом, сильно влияющим на рынок политический. В этот день мне звонили много раз по телефону, говорили, что в Царское Село поступила уже жалоба. Я лично отвечал: «Слава богу, я был бы очень рад, если бы можно было освободиться от этого кошмара». — Я называл свою службу каторгой духа и мозга: духа — потому, что знал, при какой обстановке приходилось работать, особенно после прихода Распутина, а мозга — потому, что я работал не менее как по 18 часов в течение 8 месяцев. После этого инцидента этот тип больше меня не беспокоил ни разу, абсолютно ничем. Через некоторое время решили все-таки Государственную Думу созвать, не указывая срока; перед открытием Государственной Думы Штюрмер решил нам поведать декларацию. Мы — министры — несколько

[335]

раз его спрашивали, — будет ли какая-либо декларация или нет? У него была манера отмалчиваться, все, что ему говорили, все как-то по нему скользило, тогда как этот человек в такое время, казалось, должен бы был объединять всех, вникать во все, руководить. Все мы шли как-то вразброд. Никого не было, кто бы нас объединял. Между тем вопрос продовольственный постольку существенен, поскольку он связан тесно и с топливом и с транспортом. И когда было постановлено возглавить Штюрмера по продовольственному делу, он ничего не мог сделать, потому что был не в курсе… Наконец, Штюрмер созывает часть министров у себя на квартире на Конюшенной. Я немножко запоздал. Вхожу, — сидит он, Волжин (обер-прокурор), оба очень взволнованы, потом ряд других министров — Игнатьев, Григорович и еще человека 3—4. «Вот, — говорит Волжин, — Александр Николаевич вошел. Он может вам сказать — что за личность Питирим». — Штюрмер ко мне обратился: «Какое ваше мнение о Питириме?» (Волжин ссылался на меня потому, что часто слышал от меня о Питириме, ибо Самара имела несчастье иметь Питирима своим архиепископом, в бытность мою губернским предводителем дворянства). По Самаре о Питириме я знаю вот что: первое впечатление он произвел очень хорошее, обаятельное обращение, поднес икону. Потом в одном из заседаний он подверг критике деятельность епископа уфимского Андрея, в миру — князя Ухтомского; мне он — двоюродный брат (моя матушка — княжна Ухтомская), мы с ним с детства были близки, и я его хорошо знаю. В то время он писал резкие статьи о Распутине, о его влиянии на общество и на церковь. Не зная, что он мне близок, Питирим стал говорить по поводу Андрея, что он человек, который хочет составить карьеру, но епископату нужно считаться с тем, как синод смотрит на дело. Я резко возразил Питириму, и сразу он сделался для меня человеком ясным, с точки зрения ложного взгляда на обязанности епископата. Затем, через несколько времени, из разговора с губернатором, которым был тогда Протасьев, я ясно представил себе, что такое Питирим. В Тобольской губернии произошло покушение Гусевой на Распутина. Питиримом Распутину в Тобольскую губернию была послана телеграмма, в которой он выражал самые сердечные ему соболезнования и молил бога о его выздоровлении. Начальник почтового отделения это передал Протасьеву, а Протасьев мне. Тогда для меня стало совершенно ясно, что это за личность, я счел долгом на собрании предводителей и депутатов сообщить об этом, и мы решили бойкотировать Питирима. Будучи министром, я продолжал по отношению к нему вести себя демонстративно и, бывая в соборе, под благословение не подходил. Он рвал и метал, и мне передавали, что в Царском Селе, совместно с Распутиным, через императрицу Александру Федоровну, он имел также влияние на мою отставку. Когда, по поводу ссылки на меня Волжиным, у меня Штюрмер

[336]

спросил, я ответил следующее: «Всякий час и день, что Питирим возглавляет нашу церковь, — я должен сказать, что это огромный ущерб для достоинства церкви и для всего положения вещей в нашей стране». — Очень характерным был также дальнейший разговор на этом совещании.

Иванов. — Это тот момент, когда Штюрмер готовил декларацию к открытию Государственной Думы?

Наумов. — Да. Это эпизод, характеризующий Питирима. Штюрмер сказал потом: «Что вы, господа, все приписываете Питириму!» — «Как же не приписывать, — раздался ему ответ, — когда даже ваше назначение приписывают Питириму?» — Он сказал: «Что за вздор!». Декларация была составлена и кое-что было принято в отношении продовольствия, но именно только кое-что. В общем, я должен сказать, что мне трудно было работать. Я привык работать с легким сердцем в среде, которая одинаково относится к интересам общественным и государственным. А тут чувствовались постоянно какие-то недомолвки, какие-то нажимы: когда что-нибудь просишь для дела, указываешь, что вот непременно это нужно сделать, то это все принималось как-то условно: «Это нужно обдумать», и, таким образом, дело оставалось в стороне, в виду соображений так называемой высшей политики, которые для меня были подчас непонятны. Между тем, дело продовольствия, за которое я отвечал, это настолько дело шкурное, что никакие соображения высшей политики тут не должны были иметь места. Я от вас не скрою, я со дня на день делался злее, если можно так выразиться, я чувствовал, что по отношению к Штюрмеру я был подчас груб, я требовал дела, не входя в соображение, насколько это приятно ему или неприятно. Выступая в Государственной Думе, я не предполагал, что ко мне отнесутся так тепло. После этого выступления один из сановников (Кривошеин) приехал ко мне и сказал: «Приветствую вас с успехом, но вместе с тем предупреждаю вас, Александр Николаевич: вы имели массу друзей, я это знаю, вас все любят, но отныне у вас будет столько же врагов». И действительно, создалась такая обстановка, что и там, при докладах у государя, как-то холоднее стали относиться ко мне после выступления в Государственной Думе. Потом в Государственном Совете я выступил в закрытом заседании и там говорил совершенно искренно, ради дела, ради чего выступал все время и после этого, — и встретил то же отношение со стороны Штюрмера и некоторых моих коллег (мне это очень тяжело говорить, потому что я до сих пор считался добрым товарищем). Но раз вы спрашиваете об условиях, при которых моя отставка состоялась, то не скрою, что в Совете Министров создались такие трения, что все, что нужно было мне для дела, все это встречало препятствия, вместо мер принимались полумеры, и все-таки я вез этот воз, как умел и как мог. Создалась обстановка очень

[337]

тяжелая для моей работы и в конце концов привела меня к полному разрыву на почве дела, которое меня глубочайшим образом возмущало. Надо вам сказать, что я всегда отстаивал искреннее отношение ко всем общественным организациям, потому что в такой момент, который переживала страна и ныне переживает, можно было спасти дело лишь общими усилиями, что я всегда и высказывал, и в это общее русло должны войти все наличные силы государства, какие бы они ни были. Я помню период времени от 1-го до 10-го ноября, когда я работал в Верховной комиссии. Встречает меня Родзянко, которому я поведал, что подал письмо с отказом от министерского портфеля. Он сказал: «Вы сейчас не имеете права отказываться, как и мы не имеем права отказываться сидеть в комиссии по обороне, где нам тяжело, но мы должны сидеть и все работать». Вышесказанные соображения и заставляли меня относиться действительно искренно ко всем общественным организациям, каким бы то ни было. Конечно, военно-промышленный комитет, Земский и Городской Союзы и иные организации всех их я готов был привлечь к работе. Вероятно, это подтвердят лица, которые стояли во главе этих организаций: князь Львов, Челноков. Я всегда говорил, что если вы искренним образом готовы сотрудничать, я готов, я весь к вашим услугам, давайте вместе работать; мой план продовольствия таков: правительство — это есть большой оптовик, который является комиссионером по огромным сделкам; что касается того, как применять эти оптовые сделки на местах, то тут правительство совершенно бессильно без вашей помощи, и, если вы поможете, скажу — спасибо. Тогда я получил ответ, который был мне ясен, в особенности, при конце моей службы: «Насколько это с вашей стороны искренно, не с вашей, Александр Николаевич, а насколько это искренно со стороны правительства, в составе которого вы состоите?» — Первое время меня смущал этот вопрос, я чуть не обижался, но потом, когда я убедился, что это правительство, возглавленное Штюрмером, собиралось на Фонтанке на разные тайные заседания и выдумывало всякие предлоги обезвредить «эту гидру», как выражались некоторые из членов, тогда я почувствовал, что, действительно, мое положение очень тяжко потому, что я беру иной раз смелость от имени всего правительства говорить представителям Земского и Городского Союзов, что мы будем с вами работать. Вместе с тем, я чувствовал, что, попадая в эти общие заседания, я должен был участвовать в разговорах о том, как охранить правительство от этих «страшных» общественных организаций. Я не скрою, что роль наша была тяжелая; я потом два раза был на таких заседаниях и заявил Штюрмеру, что ходить больше не стану. Для того, чтобы быть более честным в отношении всего общества, я согласился на интервью, которое помещено было в «Речи» и других газетах в июне, по поводу моего взгляда на взаимоотношения

[338]

правительства и общественных организаций. В общем я уклонялся от выступлений в печати, может быть, мною даже недовольны представители печати именно потому, что у меня дело было хозяйское, чисто реальное, так что каждый раз выступать с интервью я не хотел. Но тут я счел долгом себя обелить от подозрения, будто я говорю общественным организациям одно, а вместе с тем сижу в частных заседаниях, которые думали как бы обезвредить эти организации. Меня вообще это так возмущало, что я высказал Штюрмеру, что при этих условиях работать не могу, и выступил в интервью, которое, я знаю, было доложено тогда же в июне в Ставке в том смысле, что какой же это член кабинета, который идет целиком против нашего взгляда!

Председатель. — Об этом было доложено Штюрмером?

Иванов. — В то время, когда Штюрмер был министром внутренних дел?

Наумов. — Да.

Родичев. — Эти совещания были очередными заседаниями Совета Министров?

Наумов. — Это были специальные заседания.

Смиттен. — Велись какие-нибудь журналы?

Наумов. — Не могу хорошенько вспомнить. Вообще я посещал эти заседания нехотя, и положение мое создавалось тяжелое. Я помню отлично, как шел вопрос относительно сокращения заказов; мы с Шуваевым заявили, что несогласны на эту редакцию, говоря, что если вы поднимаете вопрос о сокращении заказов, то надеемся, что этот разговор будет вестись постольку, поскольку это не будет в ущерб для заказов вообще, потому что если вы будете сокращать заказы, вы этим нанесете ущерб воинскому снабжению, а это было бы преступлением. И вот тогда в этом журнале была помещена наша оговорка: «без ущерба для воинского снабжения»; так что некоторые журналы были.

Смиттен. — Вы не знаете, кто был журналистом? Вы нам не можете указать путь, откуда мы может получить эти журналы?

Наумов. — Я думаю, что от Ивана Николаевича Лодыженского: он играл в этом отношении огромную роль, он вел все журналы.

Председатель. — Извините, мы вас прервали.

Наумов. — В июне был как раз мой раскол из-за отношений моих к общественным организациям. Тогда я у Штюрмера попросил приема, на котором заявил: «Я, при этих условиях, положительно работать отказался, не говорю уже про то, что я переутомлен за эти 8 месяцев работы, но я должен вам заявить, что при таком отношении к общественным силам лично я, как министр продовольствия, совершенно делаюсь бессильным. Пока дело идет, но чем дальше, тем делается сложнее. Я покорнейше вас просил

[339]

бы заявить его императорскому величеству о том, чтобы освободить меня. Хотите назовите это переутомлением, потому что при этой обстановке я работать не могу». — Тогда, я помню, Штюрмер принял позу совершенно иную, чем в самом начале, когда он был у меня, и все полтора часа беседовал и шел навстречу моим взглядам, при обсуждении по поводу созыва Государственной Думы. Здесь он принял другой тон, скорее менторский, и сказал: «Я вас ставлю очень высоко, в вас есть темперамент (я помню это выражение), но вместе с тем, вы мало подготовлены к государственной работе, потому что вы слишком еще общественник». — Вот это буквальное его выражение. «Вы знаете, что государственная точка зрения должна быть не только общественной: общественная входит, как известный частичный элемент этого государственного взгляда, государственного масштаба, всего государственного облика. В вас еще нет этой сноровки». — Тогда я говорю: «Отлично, это и есть обстоятельство, которое, как вы, вероятно, сами видите, заставляет меня работать в совершенно невозможной обстановке, и я покорнейше прошу доложить, чтобы меня освободили, как мне это ни тяжело, так как я самое дело успел полюбить. За 8 месяцев я не мало крови попортил». — Он ответил: «Нет, нет, об отставке сейчас нечего говорить. Что мы государя будем беспокоить. И без того ему тяжело». — После этого разговора, конечно, работать было очень трудно. Но это было уже близко к тому окончательному разрыву, который вышел у меня 21 июня, и большинство поняло, что я только так и мог сделать. Я в Ставке был с докладом 14 июня, доклад произошел вечером. На другой день, 15-го, поезд должен был отойти в 4 часа, я получил приглашение к высочайшему завтраку, и его императорское величество был особенно милостив. Теперь многие из приближенных лиц бывшего императора говорят, что это было признаком, что он уже, так сказать, решает расстаться с данным человеком, что единственно этим можно объяснить такую любезность. Я никогда не претендовал ни на что, всегда дорожил своей независимостью и никогда, как говорится, на глаза не лез, даже будучи министром. Но тут вышло так, что после завтрака его величеству угодно было подойти ко мне, взять под руку и попросить к себе для некоторых разговоров. Государь вошел в кабинет и говорит: «Я получил записку от генерала Алексеева, относительно реформирования верховного управления, пожалуйста, прочтите ее здесь же в кабинете и передайте свое впечатление». — Я говорю: «Ваше величество, может быть, я вам буду мешать?». — «Нет, я займусь своим делом, а вы прочтите». — Объемистая тетрадка и заглавие такое: «Об учреждении верховного министерства государственной обороны». Сначала идет часть историческая, где указывается на дефекты транспорта, топлива; о продовольствии сравнительно немного, а затем уже — переход

[340]

к необходимости единства фронта и тыла. И вот для того, чтобы это единство было, надо учредить какое-то новое верховное министерство государственной обороны. Я тогда доложил его величеству, что относительно самой идеи единства двух мнений быть не может, единство необходимо во что бы то ни стало, но учреждение нового министерства — это будет новым наслоением. Я думаю, что возможно было бы фронт и верховное управление фронта слить с Советом Министров и возглавить это каким-нибудь одним лицом, будь это председатель министров, будь это какое-нибудь иное, особо назначенное лицо, и затем организовать частичные заседания; я указал, как на образчик, на совещания пяти министров. Я это к тому говорю, что государь был милостив и далее продолжал спрашивать: «А если это сделать, то, как вы думаете, кого поставить, не правда ли, какого-нибудь общественного деятеля?» — Я посмотрел на государя, и говорю: «Ваше величество, я так нов в этом деле» (я догадался, что тут со стороны государя вызов, ему известно было, что у нас со Штюрмером идут раздоры на эту тему), и продолжал: «Позвольте уклониться, потому что, если вы хотите возглавить особым лицом, то нужно подумать, если же воспользоваться тем, что есть, то у вас есть председатель Совета Министров». — Тогда государь начал спрашивать мое мнение о некоторых сановниках. Я очень уклончиво отвечал и говорил, что я совершенно новый человек. Затем он спросил об общем положении в стране. Я сказал, что война популярна, я думаю, что народ вынесет ее до конца, но внутренняя политика внушает в массах ряд беспокойств. Мне указывают на ряд влияний на ход управления, которые действительно затрудняют всем отправлять дела по совести. Тогда государь сейчас же перешел к другому вопросу, относительно того, что я имею в виду делать в будущем. Я говорю: «Я собираюсь поехать в Волынь, потому что там в моем распоряжении многомиллионное хозяйство, в силу того, что отобрано много немецких земель, и там произведены посевы, и думаю, что будут произведены хорошо. Но, с другой стороны, ваше величество, имеется в виду мой скорый ответ в Государственном Совете на запрос аграриев»; я указал, при каких условиях этот запрос состоялся, и выразил сожаление, что существует какая-то разъединенность между Государственной Думой и Государственным Советом. Я в Думе с удовольствием бываю и могу сказать, что рад всегда иметь с ней сношения, потому что это дело настолько огромное, и ответственность так велика, что несомненно делаешь ошибки, так что необходимо, чтобы кто-нибудь говорил о них, и я с удовольствием буду исправлять, но только общими силами мы можем чего-нибудь добиться в это исторически-тяжелое время. Между тем, Государственный Совет не прислушивается к тому, что делается в Думе, и таким образом, приходится на несколько фронтов работать, что очень тяжело…

[341]

Тогда государь говорит: «Я это очень хорошо понимаю и думаю эту тяжесть скоро разрешить в смысле прекращения заседаний законодательных палат». — Я говорю: «Ваше величество, когда же это будет?» — «Я думаю, 21 или 22 июня Государственный Совет будет закрыт» (Государственная Дума в это время чуть ли не была закрыта). Я говорю: «Вы видите, что мне особенно надо спешить, и я особенно настаиваю обратить внимание на это обстоятельство». — Государь со мной согласился, что нужно ехать не на Волынь, а в Петроград, чтобы выступить в Государственном Совете по всем вопросам, которые мне группа предъявила, ибо только при самом близком соприкосновении к палатам, можно найти modus vivendi.[1] После этого государь сказал: «Я согласен, и чем скорее, тем лучше, в этом деле, промедление — смерти подобно». — Я говорю: «Ваше величество, вы изволили святые слова сказать, я так поступлю и поеду в Петроград». — Я приехал в Петроград 16-го, без меня было заседание Совета Министров, где мой заместитель, — товарищ министра — высказался так, как я ему указал на случай, если без меня будет заседание по поводу того, чтобы внести на повестку вопрос 30 членов Государственного Совета о положении продовольствия в связи с транспортом. Я приезжаю и слышу, что Совет Министров распорядился поставить на повестку этот вопрос. Мне об этом было сказано 17-го, значит в моем распоряжении оставалось три дня: 18, 19, 20. Я мобилизовал все силы, которые у меня были под руками, беспокоил их довольно основательно, чтобы подготовиться. Все это я к тому говорю, что когда я 21-го пришел в Мариинский дворец, чтобы подготовленным выступить по этому вопросу, меня по дороге встречает Шаховской и говорит: «Вы хотите выступать?» — Я говорю: «Да, князь, как же не выступать, когда это касается самого жизненного вопроса страны. Я считаю необходимым это сделать, тем более, что, как говорят, Государственный Совет кончает свои занятия». — «Вы, — говорит, — не зайдете ли, вас просит председатель Совета Министров, в отдельную комнату». — Я согласился. Прихожу я туда, там сидят Штюрмер, Трепов, потом вошел А. А. Хвостов. Штюрмер поздоровался еле-еле со мной, это я подчеркиваю, потому что прежде он a bras ouverts[2] всегда встречал, а теперь еле-еле, и потом бросил фразу: «У вас там какой-то вопрос предстоит сегодня в Государственном Совете?» — Я говорю: «Не какой-то вопрос, а очень серьезный, существенный вопрос, вопрос о продовольствии, вопрос о твердых ценах, за который приходится копья ломать в Государственном Совете. Я считаю, что непременно нужно выступить, во что бы то ни стало». — «А другие министры, — говорит Штюрмер, — считают, что теперь неуместным является какое бы то ни было выступление, потому что так налаживаются отношения законодательных палат с правительством, что хотелось бы их не портить». — Я говорю: «Я с вами совершенно

[342]

несогласен, каким образом эти отношения могут налаживаться путем замалчивания?». — «Да, — отвечал он, — но вы видите, какие с Государственной Думой хорошие отношения налаживаются, я иначе не могу назвать эти отношения с Государственной Думой, как симфонией». — Это его буквальное выражение. — «Я все-таки музыкант, ваше высокопревосходительство, но позвольте мне не согласиться, чтобы это было симфонией; я во всяком случае не хочу участвовать в этой симфонии, как вы изволите называть, а если вы позволите сказать откровенно, я вам заявляю совершенно категорически, что поведение правительства, если оно сегодня, сейчас же, потому что это было на повестке помещено, не выступит, — может быть сочтено за оскорбление законодательных палат, или правительство само распишется в собственном бессилии, т.-е. в замалчивании, потому что ничего не может ответить. Между тем, положение этого вопроса в Государственной Думе стоит более или менее твердо, именно, тот план, который мною намечен, нащупан, который проводится мною в жизнь, подсказан мне большинством Государственной Думы, и мне хочется, чтобы Государственный Совет пошел по этому пути, тогда мы чего-нибудь добьемся». — «Я с вами, — говорит, — совершенно не согласен и думаю, что А. Ф. Трепов и Шаховской будут со мной согласны». — А. Ф. Трепов заявил: «Я согласен, что нам нужно выступить, хотя бы вам (обращаясь к Штюрмеру), или вам, Александр Николаевич, и заявить, что осенью мы это дело изложим там, как следует». — «Да, да, то-то и есть, — обращается ко мне Штюрмер, — может быть, у вас еще не подготовлено». — Я говорю: «Относительно подготовки я одно могу сказать, что я — человек самолюбивый, я — общественный деятель, который выступает только тогда, когда чувствует под собою почву. Если вам угодно, я, конечно, подчинюсь вашему общему решению и не буду выступать, но во всяком случае — в смысле подготовки — я все, что мог, сделал». — «Но уверены ли вы, что, выступив сегодня в Государственном Совете, вы заручитесь симпатиями большинства?». — Я говорю: «Уверенность в том, что я подготовлен и что за мной правда, у меня есть, но я никогда не был самоуверенным, позвольте от этого вопроса отойти и не отвечать». — «Вот видите, если же у вас нет такой уверенности, что все будет благополучно, следовательно, раз законодательные палаты прекратят свою работу, у нас останется осадок между правительством и законодательными палатами». — «Предоставляю вам судить, но заявляю категорически, что я понимаю свою работу и свое положение только так, что я должен во что бы то ни стало, именно перед закрытием работ, выступить для того, чтобы выяснить все то, что является недоумением для г.г. членов Государственного Совета, подписавших этот запрос. Ибо, если мы все это отложим до осенней сессии, то осенью будут совершенно иные требования, совершенно иная обстановка, и выступление

[343]

осенью по этому вопросу будет анахронизмом, который никакого значения ни для кого иметь не будет. Для меня является самой существенной частью выяснить сегодня перед закрытием сессии именно вопрос о продовольствии, я на этом категорически настаиваю». — Он заявил: «Ну, как хотите, выступайте один — как знаете». — «Раз это так ставится, то я отказываюсь выступать, — отвечал я, — но вместе с тем, отказываюсь и от совместной работы с вами». — Он говорит: «Послушайте, что вы говорите, по пустяшному вопросу вы создаете серьезный конфликт». — Я говорю: «Я сказал уже, а теперь прошу вас только доложить государю, что при создавшейся обстановке я слагаю с себя всю ответственность, а раз я слагаю всю ответственность с себя, я вынужден препроводить вам портфель министра земледелия, с покорнейшей просьбой пред государем вручить его кому следует». — Взял портфель и положил на стол. После этого, Штюрмер пошел посоветоваться с Голубевым и попросил его снять вопрос с повестки. Решение председателя Государственного Совета снять этот вопрос с повестки вызвало страшные трения, страсти разгорелись в Государственном Совете; они все пошли на частное совещание, заставили председателя Государственного Совета поставить снова этот вопрос на повестку и отказаться от своего решения. Я должен был уйти из этой комнаты, пошел в кулуары. Меня окружили, уже разнеслась весть, что у меня вышел конфликт с Советом Министров по этому поводу, и, видимо, общее сочувствие было на моей стороне. После сего я вышел из Мариинского дворца; это было 21 июня.

Иванов. — Вы считали, что бывший император вам поручил…

Наумов. — Не скрою от вас, что я старался избегать вмешивать государево имя куда бы то ни было. Это стремление не вмешивать имени государя заставило меня дать одну подпись: об этом я скажу несколько слов. Эту подпись я дал с большой оговоркой, которая, видимо, имела решающее значение в вопросе о выдаче этих знаменитых 5 миллионов, которые, в конце концов, не даны были Штюрмеру, чего он не мог мне простить. Повторяю, я никогда государя не вмешивал, потому что государь был человеком слабой воли, подпадавший под влияние того, кто говорил. Я никогда от государя не слыхал, чтобы он говорил что-нибудь против. Когда начнешь ему говорить, что непременно нужно в таком направлении действовать, он, бывало, даже кулаком по столу ударит и говорит — непременно так нужно сделать… но потом все это проходило. Так что его имя я избегал упоминать и в данном случае я ничего о нем не говорил. 22 июня я по телефону говорю Штюрмеру: «Покорнейше прошу меня принять», — он говорит: «Пожалуйста, приезжайте». — Я прихожу к нему и говорю: «Я еще раз повторяю мое решение относительно ухода из министерства, покорнейше прошу доложить государю». — Штюрмер всячески

[344]

меня упрашивал остаться, я был непреклонен и с этим ушел. 27 июня мы — несколько министров — выехали на заседание в Ставку. Заседание было назначено на 28 июня под председательством самого государя по поводу «какого-то» чрезвычайного обстоятельства. Все это для меня, который лично виделся с Штюрмером только по официальному поводу на заседании, было ново: все эти экстренные вопросы внезапно возникали и были для некоторых министров, в частности для меня, обычно полной неожиданностью. Мы совершенно не знали, не были в курсе дела, как высшая политика фабрикуется. Так что, несомненно, часть министров всегда была не в курсе того, что творится, другая часть была близка к первоисточнику заседания высшей политики. Для нас такие вызовы были внезапными; когда мы спрашивали, что предполагается обсуждать, то очень часто, видимо, от нас скрывали это под тем или иным предлогом; во всяком случае, мы многого не знали, что там делается. В результате, нам было сказано: «27-го вагоны будут готовы, и вы поедете в Ставку», — по какому поводу, — мы не знали. За сутки в Ставку поехал Штюрмер. 28 июня, когда мы приехали, утром все пошли в вагон председателя Совета Министров. Я пошел тоже, чтобы узнать, — доложил ли он государю о моей отставке. На мой вопрос он ответил: «Нет, нет, ничего не докладывал, и об этом не может быть теперь речи потому, что не время беспокоить теперь государя». — Я очень удивился. «Тогда мне придется самому докладывать, — заметил я, — будьте добры доложить государю, что я прошу аудиенцию». — «Хорошо, — говорит, — я постараюсь это сделать». — Я иду к себе в вагон; в это время проходит Алексеев, который отдавал визиты. Он со мной встречается и входит ко мне в купе. Он говорит: «Что это, Александр Николаевич, вы хотите уходить, почему? Только что у нас налаживается дело, мы привыкли друг к другу, я вас знаю, все у нас намечено. Почему?» — Я говорю — причина такая-то. Я говорю: «Скажите, пожалуйста, почему вы знаете, что я ухожу, от кого вы это слышали». — Как же не слыхать, когда о вас вчера специальный был доклад, который продолжался полтора часа, при этом была артиллерийская подготовка из Царского Села". — Можете судить, что из себя представлял Штюрмер, который час тому назад говорил: «Я ничего не доложил о вас», — а оказывается, он говорил неправду. Алексеев говорит: «Ради бога, надо это как-нибудь устроить, наладить, разве теперь время? Еще новый министр, еще новый человек, опять надо привыкать, время теперь тревожное!» — Я пошел на заседание. Фредерикс подходит ко мне и говорит: "Штюрмер просил, чтобы я вам устроил аудиенцию, но государь, видимо, не хочет аудиенции, он сказал: «Штюрмер все сказал про Наумова, что же ему еще нужно?» — Я говорю: «Хорошо, что же делать, если не угодно». — Штюрмер стоял

[345]

около окна в ожидании выхода государя. Я к нему подхожу: «Ваше высокопревосходительство, скажите, пожалуйста, когда простой обыватель говорит неправду, его называют известным именем, но когда человек, облеченный такими огромными полномочиями, занимающий такой высокий пост, говорит неправду, — как его назвать?» — Создалась обстановка довольно тяжелая, он отвернулся, покраснел. Другой пошел бы на иной путь, но он про меня стал распространять слух, что я душевно расстроен. Конечно, это дело его, теперь вся страна его знает, но я тогда считал нужным сказать ему, что он за человек. Входит государь, начинается заседание.

Иванов. — Вы участвовали в этом заседании?

Наумов. — Участвовал. Государь начал с указания, что теперь требуется особое напряжение сил в виду затянувшейся войны и в виду того, что в некоторых местах есть дефекты по транспорту, по производству топлива, и, главным образом, нужно теперь единство действий. Между тем, Совет Министров, высшее учреждение в стране, не показывает нам примера этого единства. Замечаются такие трения, такие разногласия, «которые я не приветствовал бы и просил избегать». Очевидно, это было в мой огород. Дальнейшее заседание ничего существенного не представляло. Вопрос относительно верховного управления по государственной обороне прошел в том смысле, что не нужно новых наслоений делать, а пускай председатель Совета Министров и будет возглавлен.[3] Это предложил А. Ф. Трепов, который и подсказал: «У нас есть председатель Совета Министров, пускай он возьмет в свои руки все управление, пускай объединяет».

Председатель. — Это вопрос о диктатуре?

Наумов. — Нет, не о диктатуре, но сущность его есть, несомненно, диктатура. Я ушел из министров, потом возникли разные «наслоения», которые характерным образом оттенили намерения государя и тех лиц, которые его окружали в момент устройства такой диктатуры. Но все это в какие-то футляры вдвигали, и потому все намечаемые меры делались безжизненными. Вопрос относительно борьбы с дороговизной, возбужденный на заседании особого продовольственного совещания, мы поставили на-ряду с принципом распространения твердых цен на все хлебные сделки, на-ряду с этим установили известную градацию предельных цен и на другие продукты — на кожу, на металл и проч. — Когда я внес в Совет Министров эту записку, я встретил неблагоприятное отношение, но потом эта же записка получила разрешение после моего ухода в смысле назначения особой комиссии Оболенского, харьковского губернатора, которая совершенно оказалась безжизненной. Нужно было, чтобы лицо, которое стояло во главе, относилось с известной чуткостью к требованиям жизни и направляло это в известное русло. К сожалению, Штюрмер совершенно не

[346]

соответствовал своему назначению, не потому, что у нас происходили известные принципиальные несогласия, а по своим свойствам. Князь Волконский его обрисовал так: «Это человек, который способен с утра, чуть ли не с 6—7 часов утра и до 12 часов ночи только все впитывать, но он ничего не дает». — Действительно, он с утра до вечера всех выслушивал, но сам ничего не давал, так, что было чувство полного бессилия чего-нибудь от него добиться. После этого заседания все встали, разошлись. Я подошел вместе с другими министрами к государю и чувствовал, что отставка, несомненно, последует. Не скрою от вас, я очень обрадовался, что так быстро это уладилось, но все-таки я хотел сказать государю то, что мне совесть подсказывала, ибо боялся, что Штюрмер сделал государю слишком односторонний доклад. Я сказал: «Ваше императорское величество, благоволите дать мне сегодня аудиенцию». — Он говорит: «Когда же?» — «Когда вашему императорскому величеству угодно будет. Если бы угодно было сегодня, чтобы попасть на поезд». — «Тогда до Хвостова приходите». — Он меня принял, выслушал.

Председатель. — Что вы ему сказали? Ознакомьте нас вкратце.

Наумов. — Я сказал государю, что вся обстановка моей работы имеет значение для самого дела очень существенное, ибо продовольствие само по себе теряет всякое значение, если не связано с транспортом, с топливом и с другими сопутствующими благоприятными обстоятельствами. Напомнил ему все мои доклады, всю программу, напомнил ему, что прошлый раз говорил о том, что необходимо было в Государственном Совете выступить по этому поводу ясно и определенно. Государь все это вспомнил. Между прочим, я указал, что встретил со стороны Штюрмера. В результате я просил государя о следующем: «Ваше императорское величество, одно из двух: или разрешите мне просить вас эту обстановку изменить, устройте мне так, чтобы я мог работать продуктивно, производительно, так, как я до сих пор работал»… Государь меня прервал, хвалил меня. — «Или разрешите мне от этого дела отойти для того, чтобы передать его другому лицу». — Государь задумался, долго не отвечал. Очевидно, у него была какая-то борьба. Он сказал: «Пока я этой обстановки менять не буду, я не переменю. С другой стороны, я желал бы, чтобы вы все-таки помогали. Я привык к вашим советам, привык к вашему сотрудничеству, и я надеюсь, что вы на посту члена Государственного Совета, — я вас назначаю членом Государственного Совета, — окажете нам ваше содействие». — Я говорю: «Ваше императорское величество, я — член Государственного Совета по выборам». — «Да, но вас я назначаю членом Государственного Совета». — «Очень вам благодарен, ваше императорское величество». — Мне это представлялось совершенно неожиданным, потом

[347]

я слышал, что Штюрмер распространял всем, что я сам об этом просил.

Председатель. — Место в Государственном Совете вам было обеспечено?

Наумов. — Да. Что я перечувствовал в этот момент, — представить трудно. Во мне боролось чувство корректности и уважения к монарху, а с другой стороны, — чувство неимоверной досады, не из-за того, что я ухожу, а из-за того, что из членов Государственного Совета по выборам меня сделали членом Государственного Совета по назначению. Нужно сказать, что, когда я первый раз докладывал государю лично, прося меня освободить, государь все-таки остался при своем решении и сказал: «Пожалуйста, подайте при следующем докладе прошение об уходе вашем из Верховной комиссии». — Он теперь членом Государственного Совета по назначению меня сделал — и последнее звено, связующее меня с земством и местным обществом, оборвалось (при назначении меня министром, я был лишен должности самарского губернского предводителя).

Председатель. — А во время вашего разговора с государем не было ни одного слова сказано о вашем членстве в Верховной комиссии?

Наумов. — Нет. Когда я был назначен министром, я был удален из Верховной комиссии. Государь тогда мне сказал: «Не забудьте подать заявление об уходе из Верховной комиссии». — По окончании прощальной аудиенции я встал, поклонился государю, хотел уходить совсем, потом предчувствие какое-то явилось, что я больше не увижу его, и мне хотелось дать ему несколько искренних советов: «Ваше императорское величество, разрешите мне высказать то, что я считаю своим долгом сказать перед уходом из министерства». — Он говорит: «Пожалуйста». — Я высказал ему свое мнение, что чем искреннее относиться ко всему тому, что составляет народное представительство, к общественности, тем сильнее будет само дело, тем сильнее будет родина, и его положение. И обратно, — искренность есть такое чувство, которое ничем не заменишь, и вместе с тем, это очень ясное чувство. Если эта искренность будет только показная, то это будет еще хуже, чем окончательный обман. — Вот мои слова, то, что у меня накипело, то, что я сказал. Я поклонился и отошел. Слышу в зале шаги сзади, смотрю — идет государь. Я остановился, поклонился. Тогда государь подошел, взял за руку, приподнялся, он немного ниже меня ростом, и поцеловал. Был в слезах, такое чувство было у меня самого, что у меня спазмы сделались в горле. Я вышел, столкнулся с Хвостовым. Сел в автомобиль и поехал на поезд. Там встретил Волжина, Шаховского и Игнатьева. Я им передал. Помню, Игнатьев и Волжин еще сказали: — «Какой вы счастливый, что вам удалось уйти». — Ехал с нами и Штюрмер.

[348]

На другой день Штюрмер просит меня к себе. Прихожу к нему. — «Ну, как, что?» — Я говорю: «Очень вам благодарен, ваше высокопревосходительство, за ваше содействие, теперь я свободен». — «Да, видите, как все это хорошо». — Опять чуть ли не целоваться. — «Ведь вы — член Государственного Совета по назначению, это ведь равносильно, по положению, послу». — Я говорю: «А вы откуда знаете, что я — член Государственного Совета по назначению?» — «Ведь вам государь говорил». — Я говорю: «Да, говорил, а вы откуда знаете?» — Но что было потом, вы себе представить не можете: тут идут такие мелочные характерные черты этого господина. Я уехал из Петрограда. Я спросил государя так: «Ваше императорское величество, когда прикажете сдать должность?» — Он говорит: «Ведь вы очень торопитесь?» — Я говорю: «Да». — У меня была свадьба, моя дочь выходила замуж за Поливанова. Свадьба была назначена 5 июля, это же было 28 июня. А об этой свадьбе и об отпуске я государю 15 июня докладывал, просил разрешения на 3 недели отдохнуть, потому что, откровенно говоря, 15 июня на фронте вырисовывалось хорошее положение, надолго фронт был обеспечен. Я мог на три недели отдохнуть. Государь это знал, он напомнил: «У вас свадьба». — Я говорю: «Точно так, свадьба». — Он говорит: «Отлично, вы поезжайте, а потом вернетесь и сдайте». — Я говорю: «Слушаюсь», — так я и сделал. Когда я приехал к себе, смотрю — нет назначения. Я там задержался немного. Когда я приехал в Петроград в 20-х числах, то услыхал, что Штюрмер распространяет всем про меня, будто бы я просил государя отложить отставку до 20-го числа, чтобы я мог получить жалованье. Может быть, кто-нибудь из вас читал в газете, что я жалованье министерское пожертвовал министерской церкви. Это было вызвано тем, что по словам председателя Государственного Совета, государь, будто бы, говорил, что я ради жалованья…

Председатель. — Кто говорил?

Наумов. — Куломзин говорил, что государь намекал на это… Затем слышал я распространяемые про меня слухи Штюрмером, что будто бы я очень стремился к диктатуре, что я душевно переутомлен… и пр. Но, слава богу, все это кончилось, да и мое впечатление было такое, что это так долго продолжаться не могло. Несомненно, должно было что-нибудь случиться такое, что бы смело все это. Теперь относительно 5 миллионов; это было вскоре после назначения Штюрмера председателем Совета Министров, кажется, через 2 недели. Заседание Совета Министров кончилось, все были утомлены, было около 7 часов вечера. Я хотел уже уходить, торопился домой, смотрю, какой-то лист идет по рукам министров. Я хотел итти, но меня задержали. — «Погодите, тут журнал есть». — Это было первое заседание, в котором, между прочим, участвовал Н. Н. Покровский. Военным министром тогда

[349]

был Поливанов. Я помню, как бедному А. А. Поливанову, видимо, тяжело было подписывать этот журнал. Я смотрю — журнал уже составлен: в безотчетное распоряжение выдать 5 миллионов председателю Совета Министров.

Председатель. — Дополнительный журнал предыдущего заседания?

Наумов. — Просто неизвестно откуда свалившийся. На повестке ничего не было.

Председатель. — А разве по каждому вопросу ведется отдельный журнал?

Наумов. — По каждому вопросу отдельный журнал, но есть вопросы сверх повестки, которые обсуждались помимо журналов, в виде отдельных сведений, и редактировались отдельно Лодыженским, без канцелярии.

Председатель. — Вы не помните даты?

Наумов. — Я очень сожалею, что у меня нет с собой записной книжки, где у меня все отмечено. Меня врасплох застал вызов сюда.

Родичев. — Вы твердо помните, что это было в распоряжение председателя Совета Министров, а не министра внутренних дел?

Наумов. — Что Хвостов принимал участие, я слышал. Вижу, какой-то листок идет от председателя Совета Министров. Я обратился к Покровскому и спрашиваю: «Что же, это помимо вас?» — «Да». — Я смотрю, — все подписывают, и говорю: «Мне нездоровится, я ухожу». Мне намекают, что «неудобно» уходить. Я говорю: «Ваше высокопревосходительство, разрешите спросить, что эти 5 миллионов, они из 10-миллионного фонда ассигнуются, или как?» — Тогда он говорит о чем-то с Хвостовым и отвечает мне: «Нет, это не из 10-миллионного фонда». — После этого я спрашиваю: «Как же вы хотите дать 5 миллионов помимо ассигнования законодательных палат?» — Тогда он опять с Хвостовым что-то говорит, затем подходит ко мне Хвостов и говорит: «Это нужно подписать, непременно нужно». — «Позвольте, на какие нужды, кому они нужны, скажите мне, и я, может быть, подпишу, как же мне подписывать, когда я не знаю?» — Он отвечает: «Потом все это можно выяснить, но сейчас это нужно». — Я высказал ряд резких выражений и заявил, что я подписывать не согласен. Тогда Хвостов наклоняется к Штюрмеру и что-то говорит, а Штюрмер заявляет торжественно, что это ассигновано по высочайшему повелению, что этот журнал доложен его императорскому величеству, и государю благоугодно было приказать этот журнал составить и подписать всем министрам. Положение было такое, что я на минуту стал втупик и говорю: «Если вы так ставите вопрос, что, согласно высочайшему приказу, я, — как верноподданный государя, — даю подпись, но оговариваю право доложить государю императору, при

[350]

каких условиях я эту подпись даю». — И подписал. После этого Покровский идет ко мне в министерство, которое недалеко от Мариинского дворца. Полтора часа мы беседовали на эту тему и мучались, сознавая, в какую компанию мы попали! Я говорю: «Николай Николаевич, давайте писать по этому поводу отдельное мнение, так этот вопрос оставить нельзя». — Мы решили взяться за это дело. Через некоторое время Штюрмер заявил, что эти 5 миллионов, согласно высочайшего приказа, подлежат контролю, а потом через некоторое время эти 5 миллионов совсем отпали.

Иванов. — Вы не слышали, для какой именно цели это было?

Наумов. — Смею вас уверить, что я ничего не знаю. Меня возмущало такое легкое отношение к деньгам, потом отношение к министрам, — что же это такое, что же они хотели из нас сделать, пешек? 2—3 человека что-то выдумывают, и потом извольте подписывать.

Председатель. — Кто же были эти двое? А. Н. Хвостов, Штюрмер?

Наумов. — Да, я думаю, что они. Потом мне говорили, что это делалось якобы для «Нового Времени», — это раз и, во-вторых, как будто для подготовления выборов, я это слышал.

Председатель. — Вы присутствовали с самого начала в этом заседании Совета Министров?

Наумов. — Да, с самого начала.

Председатель. — Вы можете удостоверить, что о мотивах, о целях не было ни единого слова?

Наумов. — Ничего подобного. У Штюрмера была манера делать все как-то под шумок.

Председатель. — Может быть, об этом шла речь в предыдущем заседании?

Наумов. — Нет.

Смиттен. — На самые цели назначения 5 миллионов в журнале не было указано?

Наумов. — Ничего.

Председатель. — Александр Николаевич, вы кончили ваш связный рассказ?

Наумов. — Я рассказывал эпизодически, а общий ответ на вопрос, заданный вашими коллегами, тот, что я с этим темным застенком совершенно незнаком и никого там не знал, бог меня миловал! Я всегда был общественным деятелем и, когда попал в министерство, мне было особенно тяжело, что я должен был нести этот крест, и одно оправдание, что я работал для родины и армии, как мог, и не жалел здоровья. Самые условия, при которых я вышел в отставку, таковы, что, во-первых, мое нежелание быть министром безусловно у меня было уже при назначении, а затем создалась

[351]

невозможность работать так, как бы мне хотелось. Я давал максимум работы, а получался минимум результатов. Я чувствовал, что делался бессильным. Было принципиальное расхождение главным образом с председателем Совета Министров. Горемыкин был человеком безличным, а этот, очевидно, вел известную политику.

Завадский. — В начале вашего рассказа вы упомянули, что вам тем более было неприятно быть министром, что вы знали условия отставки Самарина и князя Щербатова. Так как ваши дружеские отношения с ними, разумеется, делают вас человеком особо осведомленным, то Комиссии было бы интересно узнать, какие были условия отставки того и другого?

Наумов. — Самарин боролся главным образом с Варнавой и со всей распутинщиной.

Завадский. — Вы нам все-таки что-нибудь расскажете?

Наумов. — Я не беру на себя смелость говорить подробно, лучше, если бы они сами это сообщили, но в общих чертах Самарин был, видимо, мучеником при всех докладах, когда он выступал по поводу защиты церкви от тех, которые, по его мнению, совершенно непригодны в смысле несения пастырских обязанностей. Это была главным образом ставка на Варнаву. Самарин не предполагал уходить; в тот день, когда он был у государя с обычным докладом и никакого разговора по поводу его ухода не возбуждалось, в этот же день государь передал письмо Горемыкину, чтобы он передал его Самарину об его увольнении. — Отставка князя Щербатова состоялась в связи с тем, что он был одним из тех министров, которые высказывались против того, чтобы государь принял командование вместо Николая Николаевича. Потом он стоял за общественный элемент. Помните, когда был всероссийский земский съезд и государь обратился с милостивым обращением. Потом депутация ожидалась. Всероссийское заседание земского союза было в 1915 г., в начале сентября. Щербатов стоял за то, чтобы государь принял депутацию и отнесся с доверием. На этой почве и возник вопрос о его отставке. Следовательно, Самарин ушел главным образом из-за борьбы с распутинскими силами, а князь Щербатов — на почве отстаивания принципов искреннего, самого доверчивого отношения государя к общественным силам и к общественным организациям. Несомненно, около государя были лица, которые всегда следили за каждым из нас и как только убеждались, что государь находится под влиянием, скажем — вашим, и что влияние это идет вразрез этой клике куртизанов, сейчас шли к государю и старались всяческим образом парализовать ваше влияние.

Председатель. — Значит, они играли государственную роль?

Наумов. — Я думаю, несомненно.

Завадский. — Кто же это был?

[352]

Наумов. — Ближайшим лицом был Воейков, потом, я не скрою, тут и императрица Александра Федоровна играла огромную роль.

Председатель. — А кроме императрицы?

Наумов. — Это было решающее влияние.

Завадский. — Ее влияние было, быть может, не ее, — кто-то ее вдохновлял?

Наумов. — Несомненно, тут целый ряд лиц был, которых, я думаю, теперь все знают. Думаю, что большую роль играл около государя Воейков, он большое влияние имел.

Председатель. — В связи с Распутиным?

Наумов. — Думаю, что да. Мне отец протоиерей Шабельский часто говорил о Распутине. Он говорил, что Воейков несомненно играл роль человека, который старался устранить то, что создавали лица, которые были против этого влияния, а, следовательно, этим самым содействовал влиянию Распутина.

Завадский. — А Андроников?

Наумов. — Его я совершенно не видал и не знаю.

Завадский. — Он ни с чем к вам не обращался, никаких икон не подносил?

Наумов. — Нет. Андрониковское дело было мне доложено по поводу его концессии в Хиве. Я просмотрел это дело и поручил князю Масальскому направить его к более подробному обследованию, чтобы я мог иметь всесторонний материал. Я слышал об Андроникове, как о человеке, который не заслуживает доверия. По поводу этого дела я никакой резолюции не давал в течение 8 месяцев, так что дело это мною еще не было направлено.

Завадский. — Это дело, насколько мне известно, довольно любопытно в том смысле, что оно было денежным для Андроникова делом?

Наумов. — По этому поводу князь Масальский может вам дать подробные сведения. Со стороны Андроникова ко мне не было никаких писем, ничего не было.

Председатель. — Я хотел спросить вас, Александр Николаевич, чувствовалось вам за Штюрмером фигура Манасевича-Мануйлова или вы ее не чувствовали?

Наумов. — Манасевича-Мануйлова я совершенно не знаю. Я видел его раз, когда 18 ноября 1905 г. был у графа Витте, у которого меня и принял этот чиновник — Манасевич-Мануйлов. После этого я с ним никогда не встречался.

Председатель. — А при обсуждении более общих вопросов со Штюрмером, чувствовалась за Штюрмером вся эта шайка?

Наумов. — Безусловно да. Надо вам сказать, я считаю, что он тоже несомненно принимал участие во всех этих застенках. Об этом определенно все говорили и, в частности, некий г. Белецкий. Когда я был губернским предводителем дворянства, был у нас в Самаре Белецкий, он там пробыл все свое вице-губернаторство. Я к нему

[353]

относился всегда с большим недоверием, уж очень он был услужлив, умел везде втереться. У него не было слова — «нет», он все готов был сделать. Он в Самаре в течение чуть не полугода завоевал общую симпатию, и такие скачки он производил удивительные, которые всех поражали, и меня в частности. Например, был губернатор Якушин,[4] ныне покойный, который уехал в отпуск и оставил губернию на руках Белецкого. Приехал, кажется, через два месяца и остался недоволен действиями Белецкого. Он решил от него всю полицию взять в свое распоряжение, а через 4 месяца Якушин уже провожал Белецкого в качестве вице-директора департамента полиции. — Белецкий, когда был разрыв с Якуниным, обращался ко мне, так как у меня есть знакомства и связи с промышленными сферами, нельзя ли дать ему частное место, а через 3—4 месяца его уже провожают сановником. Этот Белецкий попал сюда в Петроград и, несомненно, был в курсе дела. Виделся я с ним редко (за два года раза 2—3), но я убедился, что он имеет огромные знакомства по департаменту полиции. Первый раз я сам вызвал его из департамента полиции, когда я был в Верховной комиссии, по поводу царицынского дела. Мне здесь неудобно говорить об этом, если бы взяли стенографические отчеты, вы ознакомились бы с этим колоссальным делом. Оно от меня отошло, когда я ушел из Верховной комиссии. И вот по поводу этого дела я и вызывал Белецкого. Я с ним частно беседовал 2 раза, но он сказал, что многое запамятовал. В первый раз, когда я с ним виделся, мы говорили по поводу выемки после смерти жены одного сановника. Он говорил, что эти выемки были, что были чиновники при этом, но когда мне понадобились для дела более официальные сведения, он сказал, что не помнит точно, и чиновника нужного найти нельзя. В это свидание я убедился, что он в курсе дела и в отношении темных сил.

Председатель. — В курсе дела там? По департаменту полиции?

Наумов. — Да, я думаю по департаменту полиции. Он человек очень ловкий и несомненно был в курсе дела. Это единственный человек, которого я знал из тех осведомленных и влиятельных лиц, если причислить Белецкого к этой категории: возможно ведь, что он пользовался всеми благами жизни по положению директора департамента полиции — как тогда называли «черного кабинета», где он царствовал. Затем я встречался с ним во всех заседаниях, когда он докладывал по делам сыскным. Такие заседания бывали в Совете Министров; например, по забастовкам среди рабочих он выступал, говорил. Я думаю, что он мог бы дать очень ценный материал.

Завадский. — Вы в самом начале своего показания упомянули о том, что приписываете ваше назначение на пост министра тому, что вас хотели почетно отставить из Верховной комиссии.

Наумов. — Я этого категорично не говорю.

[354]

Завадский. — Вы только предполагаете?

Наумов. — Мне говорил член Государственного Совета Карпов и некоторые другие лица, но сам я не знаю. Куломзин категорически поддерживал мнение о назначении меня лично государем. Хвостов себе приписывал, что государю подсказал мое имя, и говорил, что государь наверно отнесется ко мне хорошо. Куломзин может вероятно подтвердить, что ему государь говорил про меня.

Завадский. — Я понял так, что вас слова Карпова заинтересовали потому, что раньше вам было предупреждение не настаивать. Вы сказали, что Петров говорил?

Наумов. — Да, не то что категорически, но было предупреждение.

Завадский. — На кого он ссылался?

Наумов. — Об этом он умалчивал.

Завадский. — Григоровичу не нравилось это?

Наумов. — Григорович сталкивался со мной, когда я работал в Верховной комиссии, и говорил: «Вы меня допекаете письмами, какое вам дело до флота, когда вам поручены совсем иные дела». — Я говорю: «Я не могу разделить флот и армию потому, что оборудование царицынского завода не преследует лишь одну артиллерию морского типа, но несомненно там были заказы и для полевой артиллерии».

Завадский. — Значит, Григорович сам говорил и, значит, все это шло от Григоровича?

Наумов. — Позвольте об этом категорически не говорить.

Завадский. — Значит, вы только предполагаете?

Наумов. — Да, потому что Григорович обращался ко мне.

Завадский. — Затем, — по поводу первого периода вашего министерства, когда был председателем Совета Министров Горемыкин, вы упоминали, что считали журнал Совета Министров пристрастным. Чья была редакция и как именно ее изменяли?

Наумов. — О пристрастности я не буду говорить, но, несомненно, там были большие стилисты. Для того, чтобы провести известную мысль, требовались особые усилия.

Завадский. — Это была их общая болезнь: они живого слова не допускали.

Наумов.— Конечно, журнал составлялся очень хорошо, но надо было очень следить.

Завадский. — Значит не то, чтобы делалось это сознательно, а ради изящества канцелярского стиля?

Председатель. — Может быть, ради затемнения?

Завадский. — Им непременно нужна была какая-то канцелярская рутина.

Председатель. — Вы основываетесь на объективных актах некоторого несоответствия?

Наумов. — Иной раз, да.

[355]

Завадский. — Может быть, злой умысел был?

Наумов. — Позвольте этого так не говорить, но было известное сдерживающее начало, для того, чтобы облечь положение вещей в такую форму, которая была нужна для известных докладов.

Завадский. — Так сказать, сгладить острые углы. Затем вы упомянули, что назначение Штюрмера произвело на вас ошеломляющее впечатление. Вы сказали: «Я и раньше к нему относился с недоверием». Значит вы знали его?

Наумов. — Как политического деятеля?

Завадский. — Какое впечатление производил на вас Штюрмер до его назначения?

Наумов. — У меня каких-нибудь фактов нет. Я считал, что это был — деятель политики ради своих эгоистических целей, политик-эгоист. Казалось, что для него все остальное является только известным фоном. Так мне казалось. Я не могу сказать, чтобы у меня были какие-нибудь факты, на основании которых я мог бы сказать, что он делает что-нибудь политически преступное. Я не могу этого сказать. Просто сердце у меня к нему не лежало. А потом согласитесь, раз он не был назначен городским головой в Москве, это было на протяжении полутора лет, и затем, после отмены этого назначения, иметь его старшим своим товарищем не хотелось.

Завадский. — А относительно денежных его дел, вам ничего неизвестно?

Наумов. — Этого я не знаю.

Завадский. — Я думал, что и на этой почве у вас было недоверие?

Наумов. — Я с ним не был знаком близко. Его сын был в Самаре, ужасное он производил впечатление. Он временно служил там, отец приехал к нему. Я ему раз отдавал визит. Это было несколько лет тому назад, этим кончилось наше знакомство.

Завадский. — Вы не припомните ли, кто были те лица, хотя бы некоторые из них, кто по телефону беседовал с вами по поводу предстоящего появления Распутина?

Наумов. — Мне курьер докладывал. Курьер говорил — мне приказали передать то-то и то-то; потом, когда мне лично кто-нибудь говорил, я отвечал — перестаньте, оставьте.

Завадский. — Так что у вас осталось только общее впечатление?

Наумов. — Общее впечатление.

Завадский. — Вы в четверг принимали Штюрмера, а по поводу Распутина звонили в пятницу?

Наумов. — Все время. В Европейской гостинице, где я жил, есть центральная станция, потом соединяли со мной. Из моих

[356]

друзей никто об этом со мной не говорил, а это были такие лица, которые хотели меня запугать.

Завадский. — Запугать вас?

Наумов. — По моему, запугивать.

Завадский. — Я записал два ваших выражения. Вы сказали, что когда Распутин явился к вам, то вам еще его огромная власть была неизвестна; значит, впоследствии вы убедились?

Наумов. — Да, я убедился.

Завадский. — Какие примеры?

Наумов. — Все то, что случилось в этот день, все это представлялось мне актом простым, естественным, а вокруг этого создавалась такая обстановка, что я сделался каким-то героем. Я увидел тут что-то такое, с чем приходится действительно считаться. Ведь я провинциал, я приезжал сюда лишь на сессии. Слухи были очень упорными, я знал, что он мерзкий человек, но не знал, что он такой силой обладает, я считал, что он избалован обществом, потому что несомненно само общество поставило его на такой пьедестал, с которым все считались.

Завадский. — Больше Распутина вы не видали и никаких дел с ним не имели?

Наумов. — Нет.

Завадский. — Вы говорили, что вам Питирим присылал записки. Какое было содержание этих записок?

Наумов. — «Прошу принять такого-то», «прошу сделать», «прошу исполнить такую-то просьбу». Это было, кажется, раза два-три.

Смиттен. — Вы не можете сказать по поводу этих записок Питирима, — которому конечно было известно, что министры принимают всех лиц, обращающихся к ним, — они не касались предосудительных дел?

Наумов. — Нет, просто — «Прошу принять».

Смиттен. — В виде рекомендации?

Наумов. — Да, в виде рекомендации.

Завадский. — Последний вопрос. Вы сказали со слов генерала Алексеева, что была артиллерийская подготовка из Царского Села?

Наумов. — Так назывались письма государыни императрицы из Царского Села.

Завадский. — Значит, это был намек на письма от Александры Федоровны?

Наумов. — Да, от Александры Федоровны. Надо вам сказать, что за время моей службы министром у меня было два доклада у императрицы. Первый доклад был по поводу знаменитого кустарного комитета, который Кривошеиным был передан и возглавлен императрицей Александрой Федоровной. Она захотела быть во главе кустарного комитета. После Кривошеина попал сырой материал ко мне в распоряжение, и мне нужно было доложить

[357]

о состоянии кустарного комитета и, кроме того, представиться императрице. Это был первый прием, он был очень короткий, других дел никаких не было, докладывал в самых общих очертаниях. 25 июня я получил приглашение от императрицы для доклада по делам кустарного комитета. Императрица меня встретила несколько сухо, впрочем у нее всегда был замкнутый вид. У нее были листочки и по ним она задавала мне вопросы, производила экзамен по делу кустарного комитета, очень настойчиво проводила свои мысли. На этой почве у меня вышел, с точки зрения придворного этикета, серьезный гаф.[5] Я разгорячился и начал совершенно определенно противоречить государыне. Из ее слов я увидел, что кустарное дело постольку может вестись, поскольку необходимо инструктирование нашими силами. Она начала с того, что без инструкторов дело не пойдет. Из ее слов я понял, что этих инструкторов надо найти извне, но что из народных масс их найти трудно. Тогда я стал говорить, что кустарное дело теперь имеет уже известную законченность и что это могу я доказать присылкой фотографий таких художественных вещей, которые представляют собой нечто совершенно законченное, и по ним можно судить, что у нас можно найти своих инструкторов. Удивительная была настойчивость у нее и заинтересованность. Она производила впечатление иное, чем государь. Государь относился обаятельно-благосклонно, если можно так выразиться, всегда соглашался, императрица же останавливала, начинала спорить, доказывала и, видимо, осталась недовольна моим докладом. Потом я вспомнил, что государь мне сказал 28-го, как-то при случае: «Императрица писала мне, что вы были у нее». — Я рассказал, что было. Тут я убедился, что несомненно письма были от императрицы, это мне было подсказано, и, видимо, они подготовили почву для того, чтобы моя отставка была принята.

Председатель. — Вопросы, которые она вам задавала, не производили впечатления тенденциозно направленных к тому, чтобы дискредитировать вашу деятельность и ваше отношение к кустарному делу? Это не был ход ваших противников?

Наумов. — Нет. Тут у нее играла огромную роль некто Шнейдер. Здесь есть школа народного искусства. Г-жа Шнейдер, по делам кустарным, была несомненно вдохновительницей.

Смиттен. — По поводу записок, по которым шла у вас беседа с государыней: вы знаете ее почерк?

Наумов. — Нет.

Смиттен. — Вы не можете сказать, — они были ею написаны, или для нее составлены?

Наумов. — Не знаю.

Иванов. — Я понял так, что у вас были частые сношения с генералом Алексеевым по поводу продовольственного вопроса и что он сочувственно относился ко всем вашим мероприятиям. Вы не можете сказать — как генерал Алексеев относился к Штюрмеру?

[358]

Наумов. — Отвратительно.

Иванов. — Он был против?

Наумов. — Против.

Иванов. — Кто поддерживал его в Ставке?

Наумов. — Я думаю — царскосельский застенок, главным образом Питирим. Он хорош был с Питиримом, с Распутиным, постоянно бывал, постоянно по телефону переговаривался. Об этом совершенно определенно говорилось.

Иванов. — А когда вы беседовали с государем и вам пришлось сказать, что вы разошлись со Штюрмером, не произвело ли это на вас впечатление, что это ему было неприятно?

Наумов. — Нет.

Председатель. — К какому времени относятся эти тайные заседания части Совета Министров, очевидно единомышленной части, направленные к выяснению вопроса о борьбе с общественными организациями?

Наумов. — Сейчас могу сказать только приблизительно: к первой половине июня.

Председатель. — Когда они начались?

Наумов. — Может быть, в конце мая.

Завадский. — Вероятно это у вас в книжке есть. (Обращаясь к председателю.) Я просил Александра Николаевича, у него, оказывается, есть маленький дневничок, там, разумеется, есть кое-что, что принадлежит лично Александру Николаевичу, но он даст нам в течение недели выписку того, что имеет общественное значение.

Председатель. — Александр Николаевич, вы придете домой и ваша мысль будет работать в связи с сегодняшней беседой, — может быть вы что-нибудь еще вспомните. У меня тут отмечено — подпись под ассигнованием пяти миллионов?

Наумов. — Я дал подпись под ассигнованием пяти миллионов, когда меня спровоцировали, сказав: «Как же вы — министр государя — и не хотите подчиниться воле государя?» Я подчинился, но оговорил себе право доложить государю, при каких условиях даю подпись.

Председатель. — Ваша отставка помешала вам сделать это заявление?

Наумов. — Нет. Надо сознаться, что очень часто играли именем государя.

Родичев. — Когда в последний раз вы были в Ставке, не заходил ли вопрос о предоставлении Штюрмеру поста министра иностранных дел?

Наумов. — Нет.

Родичев. — Когда вы уехали в отпуск?

Наумов. — Я выехал первого июля.

Родичев. — Когда вы вернулись, назначение Бобринского уже состоялось?

[359]

Наумов. — Про назначение Бобринского мне сообщил Волконский в Рязани. Это было 23 июля.

Родичев. — Скажите, пожалуйста, вы о том влиянии, следствием которого было назначение Бобринского, ничего не знали?

Наумов. — Нет.

Родичев. — Увольнение Глинки приписывают Бобринскому или другим влияниям?

Наумов. — Я думаю, Бобринскому.

Родичев. — Во главе подписавших запрос стояла чья подпись?

Наумов. — Н. Б. Щербатова, А. Б. Голицына.[6]

Родичев. — Вы не считали запрос направленным против вас? Эта подпись удостоверяет, что это не было враждебно вам?

Наумов. — Нет. Мне создали такую обстановку: говорили — под вас подкапываются, неоднократно мне об этом говорили. Щербатов был у меня и говорил обратное. Интересно то, что некоторые подписавшие приезжали ко мне с сожалением, что они подписались. Все это такая мелочь, которой я никакого значения не придавал. Важно было дело направить, дело спасти. Я считал — хорошо, что они запрос сделали в комиссиях. Я на эти запросы отвечал, со всеми, видимо, умел столковаться. Комиссии эти велись под председательством Коковцева. Когда был разговор в маленьком кабинете 21 июня, Штюрмер говорит: «В комиссиях ведь работали, в комиссии вас выслушали, однако они все-таки хотят в общем собрании». — Это доказывает полное его недомыслие: в комиссии черновая работа, работают не в комиссиях, работает Государственный Совет в общем собрании. Следовательно, если вопрос идет о том, принять или не принять, решает это не комиссия, а общее собрание. Вопрос еще не принят, следовательно, должно общее собрание принять и решить так или иначе; это было страшное недомыслие и страшное насилие надо мной. Я и до сих пор не могу говорить об этом хладнокровно.

Председатель. — Вы считаете ваш вызов государыней 25-го случайным совпадением или о вас докладывал Штюрмер государыне?

Наумов. — Положительно не могу сказать.

Председатель. — Странное совпадение. Первая ваша аудиенция когда была?

Наумов. — Это было в самом начале моего управления министерством. Потом я составил подробный доклад. Это дело застряло в силу того, что меня не принимали. После первого доклада я много работал. Составил новую схему, новую организацию, нужно было, чтобы государыня санкционировала своею подписью состав комиссии, и в результате ждал.

Председатель. — Вы дождались только 25-го, при чем вопросы, которые были вам заданы, повидимому стояли, — если там было записано то, что она спрашивала, — в противоречии с вашей точкой зрения?

[360]

Наумов. — Как сказать, я принял близко к сердцу, так сказать, обиделся за наших инструкторов. Мне показалось, что как будто императрица относилась снисходительно к нашим силам народным. Я хотел доказать, что среди наших сил народных найдутся лица, которые могут быть инструкторами. Мне чувствовалось в тоне императрицы отношение к России — как к провинции мало культурной. Так мне показалось. Я стал доказывать как только мог, но был принят очень холодно.

Смиттен. — В бытность вашу министром произошла перемена верховного командования в армии?

Наумов. — Нет, это было при Кривошеине.

Председатель. — Александр Николаевич, позвольте вас поблагодарить и попросить, когда вы придете домой, справиться с вашей книжкой.

Наумов. — Я просмотрю ее и отмечу красным карандашом то, что представляет интерес.

Примечания

  1. 1
  2. 2
  3. 3
  4. 4
  5. 5
  6. 6