Новодворская Валерия/По ту сторону отчаяния

Валерия Новодворская По ту сторону отчаяния СЕРЕЖЕ МОРОЗОВУ ПОСВЯЩАЮ

Этой книги без него просто бы не было. Диссиденты четырех последних десятилетий привыкли к тому, что книгу труднее опубликовать, чем напи- сать; что нести что бы то ни было в советские издательства бесполезно и что писать "в стол" в расчете на "Ардисы" и "Посевы" могут только гении типа Солженицына и Войновича; что если шедевры Аксенова и Владимова име- ют шансы печататься на Западе и вернуться обратно к себе в компактном, удобном для распространения виде, то все остальные свободомыслящие люди могли писать "товары массового потребления": листовки, письма протеста или памфлеты и недлинные статьи для самиздатовской прессы. Поэтому ни одной строчки из этой книги не было бы написано, если бы передо мной не появился Сережа и не уверил меня, что "Новости" - издательство настолько независимое, что вполне готово такую книжку выпустить. Сережа показался мне типичным шестидесятником но не XX века, а XIX, что-то из времен сы- тинских, пушкинских, щедринских журналов и изданий. Я думаю, что он су- мел бы и Гоголя убедить не жечь рукопись "Мертвых душ", а отдать Изда- тельству "Новости". Сережа был типичным просветителем: он не пытался дать автору поменьше и выгодно заполучить рукопись для издательства; он, видимо, понимал, что авторы-диссиденты привыкли к оплате годами заключе- ния, а не рублями и совершенно не умеют торговаться, и старался сунуть процент побольше и условия повыгодней, и не стал смеяться, когда я перед ним извинилась за то, что вообще беру за это деньги. Сережа волновался, что я не вернусь из Грузии: я сказала, что нет смысла начинать книгу до возвращения, потому что если там убьют, то и окончить не успеешь. Сережи не ездил в Грузию. Но я вернулась, а он нет. Он не вернулся из обычной больницы, потому что в бывшем СССР убивают не только на войне и не только тех, кто участвует в схватке. Советская система создала уро- вень медицины, при котором можно умереть просто потому, что на три дня позже, чем положено, начнут вводить гамма-глобулин. Система убила его не целенаправленно, а по недосмотру, походя, потому что Сережа со своими английским и французским и со своими идеалами был ей просто не нужен. Интеллигенты всегда гибнут первыми: они не умеют лезть без очереди и бо- роться за свое существование. Мне кажется, что Сережа хотел выхода этой книги не ради коммерческой выгоды, а ради той же цели, для которой были все "Грани", "Посевы" и "ИМКА-пресс". Сереже было 35 лет. Он хотел, чтобы эта книга вышла. И пусть она выйдет ради него и таких, как он.

ВАЛЕРИЯ НОВОДВОРСКАЯ

1. ВОЙНА

ИСПОВЕДЬ НА НЕЗАДАННУЮ ТЕМУ

Было ясно, что эту книгу писать нельзя. Нельзя писать мемуары о "ре- волюционной деятельности", если они будут напечатаны не в Швейцарии, не в "Ардисе", не в "ИМКА-пресс", не в "Посеве", а в Издательстве "Новос- ти", на твоей собственной злополучной Родине - до всякой революции; и если расплачиваться с тобой будут не сроком, а "деревянными", порядком уцененными, но еще годящимися к употреблению! Мне всегда казалось, что должно быть "или-или". Или они - или мы. Или свобода - или рабство. Или коммунисты - или антикоммунисты. Или КГБ - или возможность напечатать такую книжку. Или партаппаратчики у власти - или мы на свободе. Так и было в нормальные доперестроечные времена. Нельзя писать такие книги в растленное время "и - и". Нельзя писать, нельзя выступать, может быть, и говорить-то нельзя. Но когда на улицах у меня стали просить автографы, а средства массовой информации начали предоставлять прямой эфир (только что уехала одна группа, которая сняла даже моего кота! Вот это будет пе- редача: "Девушка с персиками", "Девочка на шаре", "Купчиха за чаем" - и "Революционерка с котом"!), я поняла, что что-то нужно делать. А когда в метро стали подходить немногие оставшиеся (уцелевшие!) в стране хорошие люди и благодарить, я даже поняла, что именно надо делать: надо или стреляться, или каяться. В чем каяться? В бесполезно и недостойно прожи- той жизни. А если это так не по моей вине, то это опять-таки мои труд- ности. Я не хочу ничему научить других. Я уже поняла, что каждый умирает в одиночку и что наглядность, вопреки Яну Амосу Каменскому, не золотое правило дидактики. Мир необучаем. "Наши письма не нужны природе", даже если они написаны кровью. Я ничего не хочу уяснить для себя - я себе уже все доказала. Я не хо- чу отрекаться от своих установок. И пусть они не соответствуют мировым отношениям: тем хуже для мировых отношений. Но я не хочу быть героем этого времени. Не хочу играть отведенную мне роль. Даже отрицательным героем быть не хочу! Когда я слышу слова восхищения, мне хочется куда-нибудь убежать, провалиться сквозь Оливиновый пояс. Покаяние - это тоже бегство. Бегство от своего и чужого вранья. Не лжи, благородной книжной лжи, а низменного советского вранья. Я не верю в святую Церковь и не признаю ее, как любой другой авторитет. Она тоже низменная, тоже советская. Поэтому церковное покаяние мне заказано. Один праведник как-то сказал: "Я могу принести на алтарь только одно: мое разбитое сердце". Я хочу покаяться не для того, чтобы меня простили. Кто без греха, кто посмеет бросить камень? То есть бросят-то многие, но их камни не попадут. К тому же прошлое неотменяемо, а простить - это значит отменить. Я не могу переписать жизнь набело, да- же если сам Иисус Христос простит мне черновик. Скорее всего, и книга не поможет. Но теперь-то понятно, что написать ее меня побудило отчаяние, которое не выбирает средств.

Я, ЮНЫЙ АНТИСОВЕТЧИК СОВЕТСКОГО СОЮЗА...

Только сейчас, десятилетия спустя, я поняла, что я из одного теста с Павкой Корчагиным, как я от него ни отрекайся. Все-таки КПСС, вопреки своим собственным интересам, удалось воспитать из меня настоящего комму- ниста, хоть и с антикоммунистическим уклоном. Теперь до меня доходит, что конфликт между мной и эпохой заключался отнюдь не в том, что я была человеком Запада, а все остальное принадлежало советской действительнос- ти и тяготело к большевизму, а как раз в том, что я была законченной большевичкой, а так называемая застойная действительность - сытая, вя- лая, более частная, чем общественная, тяготела к Западу гораздо больше, чем я. Ведь что такое Запад? Это приватность, спокойное, растительное су- ществование, осложняемое личной борьбой за совершенствование в своем де- ле. На Западе необязательно каждый день идти на бой за жизнь и свободу. Там можно просто жить, а не бороться. Если спросить у американца, во имя чего он живет, он посмотрит на вас, как на бежавшего из ближайшего су- масшедшего дома. Зато большевик с ответом не затруднится. Он скажет, что живет, зажатый железной клятвой, во имя победы мировой революции. Моя трагедия заключалась в том, что я родилась слишком поздно, когда СССР проиграл Западу в своей "холодной войне", и не в силу отставания по ко- личеству мяса, яиц, молока и баллистических ракет на душу населения - а в силу человеческой природы. Байрон это так объясняет: "Вечный пламень невозможен, сердцу надо от- дохнуть". Маяковский объясняет ироничнее, но доходчивее:

Шел я верхом, шел я низом, Строил мост в социализм, Не достроил, и устал, и уселся у моста. Травка выросла у моста, По мосту идут овечки, Мы желаем очень просто Отдохнуть у этой речки.

Советский народ с 1957 года (в этот момент я с ним впервые соприкос- нулась на уровне первого класса школы) и до конца девяностых годов - это очень западный в смысле своих приватных установок народ. И если бы в 70-е годы я задала вопрос рядовому советскому гражданину, во имя чего он живет, он посмотрел бы на меня примерно так же, как и американский (если бы дело происходило в частной беседе без партсекретаря и гэбешника из первого отдела). Анекдот гласил, что социализм - это когда всем все до лампочки. Я же не могла предположить, будучи верным последователем Софьи Перовской, Александра Ульянова и Германа Лопатина, что всем все до лам- почки именно при капитализме и что это и есть нормальный порядок вещей! Если бы я родилась, где-то в 1917-м или даже в 1905 году, никакой траге- дии бы не было. "Оптимистическая трагедия" Вишневского - это же пасто- раль! Разве умереть от руки врагов на руках друзей - это несчастье? Это же мечта каждого настоящего большевика, и здесь я большевиков понимаю и с ними солидаризируюсь. Попытка пойти против течения в 20, 30, 40-е годы не привела бы меня к личной трагедии. ВЧК или НКВД действовали оператив- но и радикально. Причем обе стороны были бы довольны: НКВД уничтожил бы одного подлинного врага народа среди мириад мнимых, а я бы обрела судьбу из моей любимой (до сих пор!) песни: "Ты только прикажи, и я не струшу, товарищ Время, товарищ Время". Уже одна только любимая песня меня выдает с головой. Павке Корчагину она бы пришлась по вкусу... И вкусы-то у нас одинаковые! То ли сработали гены прадедушки - старого эсдека, основателя смоленс- кой подпольной типографии, уморившего своим беспутным поведением от- ца-дворянина, помещика и тайного советника, и женившегося в Тобольском остроге на крестьянке, получившей образование и ставшей революционеркой; то ли сказались хромосомы дедушки - старого большевика, комиссара в кон- нице Буденного; а может быть, сыграл свою роль и пращур из XVI века, Ми- хаил Новодворский, псковский воевода при Иоанне Грозном, убитый на дуэли князем Курбским за попытку встать на дороге, не дать уйти в Литву (одна- ко не донес по инстанциям!)... Словом, моя мирные родители взирали на меня, как на гадкого утенка. Однако мой большевизм был абсолютно неидео- логизированного характера. Белые мне нравились не меньше красных. Глав- ное - и те, и другие имели великую идею и служили России. Революционеры Павкиного склада сами делали свой выбор. За них не ре- шал никто. Поэтому мое представление о свободе ими не оскорблялось, так же как и героями войны - и гражданской, и Отечественной. Я очень рано поняла, что самопожертвование и сакральная идея - стержень бытия. Конеч- но, в другую эпоху я непременно сбежала бы то ли в Испанию, то ли в Трансвааль, а на худой конец юнгой в кругосветное плавание. И если я за- дыхалась от ненависти с 10 лет, читая в "Юности" разглагольствования о целине, то только потому, что идея героического долга там профанирова- лась до нудного землепашества и слишком отдавала коллективом. Может ли большевик быть этаким степным волком, индивидуалом-одиночкой? Считается, что нет, что большевик - существо стадное. Но мой пример опровергает эту аксиому. Мой индивидуалистический большевизм привел меня еще в детстве к полному одиночеству и асоциальному поведению. Мне еще предстояло узнать, что рожденный свободным рождается и чужим. Но я, наверное, производила на взрослых престранное впечатление. (Дети со мной просто не общались.) Говорила на равных, делала только то, что хотела. Наверное, только уро- вень знаний спасал меня от исключения из школы. Я ни разу не мыла класс, я не дежурила, я не проходила школьную практику, не ездила на сельхозра- боты, не занималась производственным обучением (в аттестате у меня про- черк). Я не играла на переменках, не научилась танцевать, занималась по университетским учебникам. Списывать, правда, давала, но с видом крайне- го презрения. Ни один Онегин или Печорин не был таким лишним человеком, каким росла я. Меня ненавидели пламенно и страстно, но мне это даже нра- вилось. Мое царство было не от мира сего. Окружающие решительно отказы- вались меня понимать. Они думали о зарплате, о новой мебели, о коврах, в крайнем случае, о науке. Я же никак не могла найти случай совершить под- виг. Я еще не знала, что советская жизнь - единственная жизнь, в которой нет места подвигам. Моим любимым чтением была фантастика, усиленная ро- манами о революции. Степняк-Кравчинский вместе с "Отверженными" и "9З-м годом" Гюго были настольными авторами. Я очень рано стала примериваться, где бы поставить свою баррикаду. Надо мной летали Буревестники, а "Песню о Соколе" я выучила наизусть еще до школы, читая с пяти лет. Теперь-то я понимаю, что мы с Александром Грином любили одни и те же книги. Фенимор Купер, Гюстав Эмар, Майн Рид, Вальтер Скотт... Все это странным образом перемешивалось с Ибсеном, Байроном и биографиями Плутарха. Так же, види- мо, воспитывались юные Володя Ульянов и Коля Бухарин с Левой Троцким, но в шестидесятые годы это был большой нестандарт. Лет до двенадцати я меч- тала стать пиратом (вскормлена на "Одиссее капитана Блада"), а потом, "встретившись" с Рихардом Зорге, - разведчиком. (Конечно, советским, а не агентом ЦРУ.) 1956 год для меня в детстве мало что значил, никаких диссидентов в моем окружении не было. Зато ранний Фидель Кастро, казармы Монкада и Сьерра-Маэстра были для меня большой приманкой. Вы скажете, что такой характер не мог быть ни добрым, ни милосердным? Не скажите! "Жестокость" Павла Нилина, наверное, была списана с натуры, и такие Веньки Малышевы в 20-е годы в глухих уездах, подальше от чрезвычаек, во- диться могли. Не удивительно, что меня в 14 лет понесло в комсомол, в котором я не нашла никакой революционной романтики, но который, в отли- чие от Троцкого, я всерьез намеревалась переделать изнутри то ли в роту королевских мушкетеров, то ли в бригаду неуловимых мстителей. В 15 лет я обивала пороги райкомов и военкоматов, требуя послать меня во Вьетнам (мне был глубоко безразличен вьетнамский социализм, но вьетнамцы, с моей точки зрения, были слабее - а "Дон Кихота" к 1965 году я уже прочла и усвоила). Наверное, явись перед секретарями и военкомами Летучий Голлан- дец, они были бы меньше удивлены. Они явно не знали, как меня сплавить с рук. Готовясь к карьере разведчика, я плавала, ходила в турпоходы, зани- малась греблей, альпинизмом, стрельбой, фехтованием, прыгала с парашю- том. Спортсмена из меня, правда, не вышло. Скверное зрение и скверное здоровье вполне подходили для тихони-отличницы, но не для будущего су- пермена. Спортивных данных у меня не было никаких, и если у меня что-то получилось (в плавании и альпинизме), то на одной спортивной злости. Пять томов мушкетерской эпопеи Дюма были зачитаны до дыр, а французскую экранизацию я смотрела 25 (25!) раз. К тому же на экраны где-то в 1965 году вышел американский фильм "Спартак". Его я смотрела 15 раз. Уже в 15 лет у меня не было сомнений: надо или сражаться с гвардейцами кардинала, или поднять восстание рабов. Естественно, что, когда я в 17 лет узнала, что у власти в моей собственной стране как раз гвардейцы кардинала, а вокруг одни сплошные рабы, я не стала проливать слезы, а сочла это по- дарком судьбы. Собственно, я получила тимуровское воспитание (не разме- ниваясь на помощь старушкам). Я не жалею о нем и не отрекаюсь от него. Мне и сейчас дедушка Гайдар ближе и понятнее внука. Если люди делятся на мужей совета и мужей войны, то я, бесспорно, принадлежу к последним. Не следует думать, что к 1967 году я плохо знала Чехова, Достоевского, Гар- шина, Тургенева. Я их отлично знала, но не считала своими. Это было "чуждое мне мировоззрение". Рефлексии во мне было не больше, чем в д'Ар- таньяне или в Робин Гуде. И сейчас, когда я пишу эти строки, эти фольклорные личности для меня важнее и роднее братьев Карамазовых, князя Мышкина и Лаевского с Ивановым. Ну и Бог с ним! Спасибо большевикам за мое гражданское воспитание. В сущности, они восстановили в России культ добродетелей Рима: Отечество, Честь, Долг, Слава, Мужество. Со щитом или на щите - и никаких сантиментов. Человек и гражданин - это синонимы. Хо- рошо бы это осталось нам на память об СССР, но ведь даже в 1965 году та- кие идеи были уже антиквариатом. А печально знаменитый Павлик Морозов ничем не хуже консула Брута, казнившего своих сыновей за попытку рестав- рации царской власти. А Тарас Бульба, а Маттео Фальконе из новеллы Мери- ме? Казни мне претили (со времен капитана Блада я усвоила, что убивать можно только в бою, а безоружного нельзя и пальцем тронуть, и мои милые мушкетеры только укрепили меня в этом убеждении. Странно, но идею Добра я постигала через воинский кодекс чести). А гражданину место было или на форуме, или в легионе. Мне это подходило. Люди такого типа только и мог- ли бы разрушить СССР и дать России новый идеал, и если не произошло ни то, ни другое, то только потому, что таких людей было мало. Я знаю, что это давно не модно, но, что "Россия, Лета, Лорелея" - сначала, а приват- ное - потом, навсегда останется моим твердым убеждением. Клин выбивают клином. Фашистов изгнали в основном коммунисты, которые были не лучше. Я всегда предпочту самого последнего коммунистического фанатика самому ми- лейшему интересантуобывателю. Ибо можно переубедить и сделать антисовет- чиками и Павку Корчагина, и тимуровцев, и молодогвардейцев, но я не бе- русь ничего доказать брокеру с приличным доходом в свободно конвертируе- мой "капусте", ибо в его системе координат нет ни "жизни за царя", ни жизни за республику, а есть просто жизнь - нейтральная и неприсоединив- шаяся, как девица с панели.

"В РОССИИ НИКОГО НЕЛЬЗЯ БУДИТЬ"

До 17 лет о политических и социальных вопросах я знала не больше Ма- угли. Не в силу своей слепоты и неразвитости, а просто потому, что вок- руг были джунгли. Советская приватность была джунглями, где ничего не знали и не хотели знать о мировых вопросах, диссидентах, "вражеских го- лосах", репрессиях в стране. В 20-е и 30-е годы дул слишком сильный ве- тер, чтобы можно было куда-то уползти, от чего-то уклониться, а после... эпоха "застоя" мне лично показалась накрытой одеялом, где было темно, мягко, тепло - словом, весьма приятно и весьма приватно. Я чувствовала, что здесь что-то не так, ведь в моих любимых книгах не было одеяла, а был мир, "открытый настежь бешенству ветров". В 1967 году отец,., поло- жил мне на стол "Один день Ивана Денисовича". Это входило в джентльменс- кий набор и должно было стать чем-то вроде похода в консерваторию или Пушкинский музей, куда меня безжалостно гоняли с 10 лет, пока я не вошла во вкус. Ах, прекраснодушные интеллигенты! "Ах, декабристы, не будите Герцена, в России никого нельзя будить!" Эта книга решила все. Не успела я дочитать последнюю страницу, как мир рухнул. Неделю я ничего не виде- ла, кроме красного солнца над белой снежной пустыней. "Шаг в сторону - считается побег. Конвой открывает огонь без предупреждения". Но я не ис- пытала желания повеситься или бежать в Южную Америку, как мой любимый Овод, которого я в этом пункте всегда плохо понимала. Теперь я знала, что буду делать всю оставшуюся жизнь. Решение было принято в 17 лет, и, если юный Ганнибал поклялся в ненависти к Риму, я поклялась в ненависти к коммунизму, КГБ и СССР. Вывод был сделан холодно и безапелляционно: раз при социализме оказались возможными концлагеря, социализм должен пасть. Из тех скудных исторических источников о жизни на Западе, которые оказались мне доступны, я уяснила себе, что там "ЭТОГО" не было. Следо- вательно, нужно было "строить" капитализм (представьте себе Павку Корча- гина, в воде по пояс строящего капитализм, а ведь мой стиль был ближе к Павке Корчагину, чем к Форду). Слава Богу! Моей стране оказалась нужна еще одна революция. Я кинулась читать Ленина, заглотала Полное Собрание Сочинений и едва не задохнулась от ярости: везде были следы жестокости, насилия, лицемерия, компромисса. У меня не было постепенного прозрения, градации в становлении взгляда на эти вещи. И Ленин, и Сталин, и комму- низм, и социализм, и З0-е, и 20-е, и 60-е - все пошло акулам на обед. Середины для меня быть не могло. Все или ничего! Раз капитализм для них табу, значит, даешь капитализм! (Как Магнитку или первую линию метро.) Дальнейшее было просто и ясно: создать кружки, потом тайные общества, потом партию "нового типа", поднять народ на восстание против власти (вооруженное, конечно!), свергнуть строй (прямо по формулировке 70-й статьи) и после революции строить капитализм, освободив Восточную Европу и угнетенные республики. План был прямолинейный, как клинок, и прозрач- ный, как хрусталь. В возможности его реализации я не сомневалась: ведь большевики своротили монархию, почему бы нам не своротить социализм? В 17 лет для человека, черпающего свои представления о жизни из Римской истории и из СтепнякаКравчинского, невозможного мало. Набредя ощупью на Евангелие, я самого Иисуса Христа взяла себе в сообщники. Конечно, я ни тогда, ни сейчас не усвоила ничего относительно смирения и всепрощения, но я привыкла с тех пор считать Иисуса своим товарищем по борьбе. Наг- лость невероятная, но он мне снился и вопрошал, когда же я начну свои революционные действия по свержению строя. Конечно, мое христианство бы- ло сродни христианству Желябова и Верочки Фигнер, но кто сказал, что оно хуже канонического? Помоему, Хлодвиг, который при знакомстве с историей, случившейся на Голгофе, воскликнул, что никогда бы не позволил совер- шиться казни, окажись он на месте со своей дружиной, понял самое сокро- венное в этом учении. И зря крестивший его епископ поражался наивности и некомпетентности дикаря! Христианство - это вызов, брошенный миру, это попытка поднять людей до звездных сфер, до тайны человечности и свободы, а когда оказалось, что рожденные ползать не могут летать, Иисус швырнул им в лицо свою страшную смерть, свои пытки, как пощечину. Голгофа была не спасением, а наказанием мира, и никто не убедит меня в обратном. Я обратилась за разъяснениями к своему школьному "словеснику", державшему себя совсем Печориным и вовсе не похожему на советского учителя, и узна- ла кое-какие детали о мире, куда меня закинул Рок. Узнала, что есть Са- миздат (одного факта запретности книги мне хватило бы для решимости свергнуть строй), прослушала в пересказе пару глав из "В круге первом" ... А главное, услышала, что я живу в такой страшной стране, что, если бы на нее упала атомная бомба и убила нас всех, но уничтожила и строй, это был бы желанный выход. Впрочем, меня уже не надо было подгонять, од- нако с тайным обществом приходилось ждать до поступления в институт: школьные ресурсы не давали мне никакой возможности устроить кузницу ре- волюционных кадров. Чтобы не терять времени, я стала писать вполне анти- советские сочинения, на уроках обществоведения заниматься антисоветской агитацией и пропагандой, а в газете "Комсомольский прожектор" публико- вать нечто уже совершенно листовочное. Мои сочинения благородно скрывал от недобрых глаз тот самый преподаватель словесности: несчастный общест- вовед терпел все мои выходки, больше моего зная о том, куда я попаду с такими настроениями и, главное, с такой откровенностью; по доброте ду- шевной он даже не пенял мне на то, что я и его подставляю, устраивая на каждом уроке антисоветский митинг. К моей газете (выпуск ее был моей до- лей работы в школьном комитете ВЛКСМ, ленивые и нелюбопытные райкомовцы до последнего звонка продолжали считать меня заправским активистом и ед- ва не послали в Артек) сбегалась вся школа; через час приходил директор, снимал ее и, затравленно озираясь, уносил к себе в кабинет. Он был поря- дочным человеком и не побежал в КГБ, хотя и было с чем. Я думаю, что мои бедные преподаватели мечтали только о том, чтобы меня не арестовали пря- мо на уроке. Они отпустили меня с миром и с медалью (отказ от "труда" был оформлен "по состоянию здоровья"), но в ту пору я не оценила их. Я не могла понять, почему они не ведут революционную борьбу, и с порога зачислила их в обыватели. (Я не любила людей, за исключением тех, кто шел в той цепочке под красным зимним солнцем Солженицына; но я научилась любить Россию, когда поняла, что она несчастна.) Никаких проблем с иден- тификацией Отечества у меня не было: я прекрасно понимала, что Украина, Крым, Средняя Азия, Прибалтика - заграница. Моя Россия была страстотер- пицей, она была бедная, заплаканная, серая, грязная; это была Россия Есенина и народников, в ней цвела одна только картошка, шли дожди, ее срочно надо было спасать, и я, основательно проглотив Ключевского, влю- билась в нее по уши, как Дездемона - за муки, и понимала, что меня неп- ременно должны задушить из-за моей непомерной любви, когда я потеряю платок. Школьный литератор пытался меня образумить, предметно объясняя, что мне пора спать на гвоздях и тренироваться есть баланду; это только подлило масла в огонь. Я упорно рвалась на минное поле.

"ДА СГИНЕТ ДЕНЬ..."

Один чистый и пламенный фанатизм никогда и никого не доводил до доб- ра. На довел бы и меня, язычницу, еретичку и большевичку, если бы, на мое счастье, к моему неистовству не примешалась темная струя вины. 1968 год грянул как труба Страшного суда. Когда я увидела реакцию окружающих интеллигентов, только тогда я поняла, насколько растоптана мая страна. Они радовались чужой свободе, взлету Чехословакии как чему-то для них навсегда недостижимому (с оттенком чувства "пусть хоть кто-то пожи- вет..."). В этой радости было столько усталой покорности судьбе, что становилось жутко. С каким ужасом я читала все "последние предупрежде- ния" Дубчеку! Вторжение было селекцией. Все вокруг разделились на два лагеря: одобряющих н негодующих. Первые становились навеки чужими, вто- рые были свои. Конечно, это было мое впечатление: не у всех на этом сло- малась жизнь. Когда ухаживающий за мной мальчик с телевидения что-то сказал мне насчет "консолидации нашего общества после Чехословакии", я вырвала руку прямо на улице и ушла и никогда больше не отвечала на его звонки. Мои планы из области теории становились насущными. Зло не отно- силось к области сталинских преданий, не упокоилось в колымской земле, оно и сегодня терзало, ломало хребет, казнило и мучило тех, кто дерзнул быть свободными. "Так жить нельзя" - не вообще кому-то, а мне лично нельзя жить, потому что это мои танки, - этого хватило на то, чтобы все время, оставшееся до моего ареста (с небольшим год), я провела, как на сковородке в аду, угрызаясь денно а нощно, проклиная себя. За каждый ку- сок и каждый глоток, за каждый лишний день, проведенный не в тюрьме, Прага преследовала меня, как наваждение. Я, видимо, совсем не годилась в христианки, потому что не могла выносить чувство вины. Хотелось содрать его с себя вместе с жизнью, как хитон Деяниры. В августе, в 20-х числах, меня не было в Москве, и на свою Сенатскую площадь я безнадежно опозда- ла: семерка диссидентов вышла на Красную площадь без меня. Впрочем, будь я в Москве, они вряд ли меня бы позвали, и не потому, что не знали (хотя и это тоже), но еще и потому, что мое революционное настроение не вызва- ло бы одобрения не у Павла Литвинова, ни у Ларисы Богораз. Мы не поняли друг друга даже в восьмидесятые, не то что в шестидесятые. Я бы, конеч- но, увязалась, но с очень крутым лозунгом и, пожалуй, добавила бы 70-ю статью к их 1901,3. Мое стремление делать оргвыводы (Карфаген должен быть разрушен) очень раздражало старшую диссидентскую генерацию. Но в 1968 году я ничего этого не знала и не уставала себя проклинать и за то, что кто-то пошел на это без меня (в своем самомнении я считала, что со мной было бы легче). В гибели Яна Палаха я тоже винила лично се- бя. В августе 1968 года я стала настоящим врагом государства, армии, флота, ВВС, партии, Варшавского блока. Я ходила по улицам, как под- польщик на оккупированной территории. Именно тогда я решила, что за все эти дела (про Будапешт я тоже успела узнать) есть только одна мера нака- зания - разрушение государства. И сегодня, когда оно полуразрушено и ле- жит в крови и пыли, когда гибель его вместе со всем народом кажется весьма вероятной, во мне нет ни жалости, ни раскаяния. Да сгинет день, в который СССР родился! Пусть он станет нам всем братской могилой, но не вернется с кладбища ночью, как вурдалак, чтобы сосать кровь у еще живых, в СССР не бывших - или недолго пробывших и, как Балтия, имеющих шансы спастись. Грохот танков в Праге на год пробудил интеллигенцию: невозможно было спать, когда под гусеницами корчилась и стонала чужая окровавленная во- ля. Но круги по воде перестали расходиться довольно скоро: вечный полюс снова все заморозил, даже крик на губах. Про "Хартию-77" мы узнали слиш- ком поздно, уже в восьмидесятых, да и оставалось до нее больше восьми лет. В это время я уже писала скверные стихи; Прага меня довела до того, что я даже обокрала Цветаеву, заменив все, кроме размера и стиля. Мокнут день и вечер, Лист газетный белый... Ненавидеть нечем: Все переболело. Вновь к привычной роли, В старые невзгоды, Двадцать лет неволи, Двести дней свободы. Хорошо еще, что в многочисленных бумагах, кото- рые я заполняла перед поступлением в ИНЯЗ им. Мориса Тореза, не было вопроса: цель поступления. А то пришлось бы указать: революционная борьба.

МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ

Мне крупно повезло, с точки зрения любого совка, желающего выйти в люди; ИНЯЗ был элитарным вузом, который открывал дорогу к советской меч- те (коммунистическая мечта на ее фоне была просто праздником духовнос- ти): к работе за бугром, к возможности иметь "капусту", привозить шмот- ки, к престижному браку. В ИНЯЗ мог попасть простой смертный (в 1968 го- ду еще мог), без всяких связей; просто брали "наверх" за способности. Вот в МИМО этот номер уже не проходил, туда "черная кость" и "кухаркины дети" попасть не могли. Воспитанная на бесклассовом идеале парижских коммунаров, моих больших приятелей (несмотря на клятву сокрушить комму- низм) - и тогда, и теперь, я и не подозревала, что принадлежу к "кухар- киным детям". В ИНЯЗе выяснилось, что я вполне Золушка, только без феи. Мои родители принадлежали к скромной касте служилой интеллигенции, зара- батывали гроши, и до моих 16 лет мы жили в полубараке на сваях, в гнус- ной коммуналке, в одной комнате втроем, при печке, но без ванны и горя- чей воды. Конечно, такие плебеи водились и в ИНЯЗе: группы 104, 105 были своеобразным рабфаком, на котором заранее ставили крест, которым забу- горная жизнь не светила; их набирали в качестве нагрузки (армия, трудо- вой стаж, рабочее происхождение), чтобы компетентные органы не совались в дела института и дали жить всем остальным. Но меня ведь взяли в 102-ю спецгруппу, как многообещающего разночинца! Я была одета скромно до неп- риличия, у меня не было ни мехов, ни драгоценностей, ни цветных лаковых сапог, ни брючного костюма. Все вокруг меня окончили спецшколу, у большинства были машины, дачи, огромные номенклатурные квартиры. Это ретроспективный взгляд: тогда меня все это не интересовало и не унижало. Чистая наука была соблазном гораздо более сильным, чем советская мечта. Французский факультет помещался в здании бывшего ИФЛИ и помнил Павла Когана в Михаила Кульчицкого. Преподаватели были не советского, а сорбоннского разбора. Ида Аронов- на Лифшиц со своим латинским языком умела увести в Древний Рим, а про- фессор Ярхо - в Элладу; Ирина Георгиевна Торсуева заставляла "балдеть" от лингвистики, а Наталья Тихомирова купала нас в парижской атмосфере своего неповторимого учебника. Советская обязаловка ютилась по углам и на глаза не лезла, атмосфера института была почти западной, в нем препо- давали и живые французы, а большинство преподавателей успели пожить во Франции. Потом уже я узнала, что меня с первого курса пытались поделить три кафедры: аспирантов, больше склонных копаться в фолиантах, чем ис- кать фортуны переводчика, отбирала заранее. Это было соблазном, и соб- лазн приходилось преодолевать. Чистого знания, возможности получить блестящее образование мне было не положено; я не вправе была жить. Еще на первом курсе я прослыла погибшим, конченым человеком: ниспровергала все сущее не только в кулуарах, но и в аудиториях, где это мог зафикси- ровать целый поток. На лекциях по истории КПСС я садилась за первый стол и демонстративно листала что-то постороннее, а на негодующие реплики преподавателя, читавшего свой курс по пожелтевшим конспектам 30-летней давности, отвечала вслух, что делаю это в знак протеста против на- сильственного изучения истории преступной организации, погубившей стра- ну. За семинары студенты готовы были меня на руках носить: никого не ус- певали спрашивать, все время уходило на мои дискуссии с Яковом Израиле- вичем Стеркиным, причем я выступала то на троцкистской, то на бухаринс- кой, то на буржуазной платформе. В конце концов я довела бедного препо- давателя до публичной отповеди на тему о том, что он не может мне на своих занятиях предоставлять трибуну для антисоветской пропаганды. На студенческой конференции он же заявил, что не следует считать 1937 год мрачной эпохой: он-де помнит, что это было очень веселое и жизнерадост- ное время. Впрочем, это даже остальные преподаватели сочли за глупость. Факультетскую газету, куда меня вначале взяли, я сразу же сделала вполне идеологически диверсионной. Впрочем, старшие тертые студенты, особенно Ирочка с IV курса из комитета ВЛКСМ, поняли, чем это пахнет, и после первого же номера вытурили меня из газеты, "желая мне добра" (и себе то- же!). На конференции по чехословацкому вопросу и на ленинском зачете я вытворяла Бог знает что. Однако очень прилежно изучала военное дело (бу- дущее вооруженное восстание!) и военный перевод, а также знакомилась с армиями потенциальных противников, куда попали США, Франция, Англия и ФРГ. Меня очень любили, видя такое усердие, полковники с военной кафед- ры, ложно его истолковывали и предлагали перевестись в Институт военных переводчиков, прозрачно намекая на столь желанную когда-то карьеру шпио- на. Но было уже поздно, я хотела работать не на это государство, а про- тив него, только не в рядах ЦРУ. Я тогда считала что наша революция - наше личное дело. Когда я перешла на второй курс (и последний для меня в ИНЯЗе), девочка Ирочка из комитета ВЛКСМ вышла замуж за француза. Ей бы подождать до диплома, и тогда она спокойно могла бы пользоваться своим трофеем. Но она поспешила, и факультетское комсомольское собрание должно было исключить ее из комсомола; из института исключали в этом случае че- рез неделю. Декан заготовила речь; приехали представители институтского комитета и райкома. Ирочка топила меня, как могла (история с газетой и моей подрывной деятельностью получила огласку), но здесь у меня не было ни сомнений, ни колебаний: надо было защищать. Ирочкины подруги со стар- ших курсов, тоже присматривавшие себе мужа из-за кордона, молчали в тря- почку. Младшие отбывали "мероприятие". Ирочка рыдала и ссылалась на то, что ее муж - коммунист и работает на нашу пропаганду. Аутодафе шло своим чередом. Все знали мои с Ирочкой отношения и мой добродетельный больше- визм (то есть отношение к жизни за рубежом, к замужеству и к импортным шмоткам), и никто от меня не ждал подвоха, поэтому слово мне дали. Я произнесла пламенную речь минут на тридцать, не оставив камня на камне от уготованного Ирочке костра. Что-то было там и о приоритете прав лич- ности перед интересами государства, и о том, что есть вещи, в которые государство не смеет лезть. После этого все заготовленные выступления провалились: никто ничего не сказал; видимо, стыд все-таки что-то зна- чит. Декан сидела красная как рак. Комитетчики тоже не выступили. Собра- ние закрыли без оргвыводов. Ирочка плакала и благодарила, выпускники жа- ли руку и восхищались, и я почему-то сразу поняла, что так будет всегда: одобрение шепотом и восхищение на ухо. Вскоре газеты сообщили о выстреле Ильина. Информации дали мало, но было ясно, что стрелять он хотел не в космонавтов, а в Брежнева. Я горя- чо и публично одобряла его намерения; солидаризировалась, так сказать. К этому времени мои антисоветские стихи приумножились; таланта в них не прибавилось, но как листовки они смотрелись. Набирая свое тайное общест- во, я всем встречным и поперечным их давала читать. В ИНЯЗе работали и учились редкие люди: опять никто не донес! Я винила себя и в том, что вовремя не нашла Ильина и не пошла с ним вместе на расстрел. (Я же не знала тогда ничего про психиатрические тюрьмы.) Стихотворение, посвящен- ное Ильину, распространялось по Москве достаточно широко в списках. Его посвящение было не меньшим вызовом, чем сам текст.

СВОБОДА

Юноше (В.Ильину), стрелявшему в Брежнева, посвящается

Свобода плакать в молиться, Высмеивать и отрицать, Свобода жаждою томиться, Свобода жажду утолять.

Свобода радости и горя, Свобода сжечь все корабли, Свобода удалиться в море, Отказываясь от земли.

Свобода ниспровергнуть стены, Свобода возвести их вновь, Свобода крови, жгущей вены, На ненависть и на любовь.

Свобода истерзаться ложью, Свобода растоптать кумир - По тягостному бездорожью Побег в неосвещенный мир.

Свобода презирать и драться, Свобода действовать и мстить, Рукою дерзкой святотатца Писать: не верить, не кадить.

Свобода в исступленье боя Традиций разорвать кольцо И выстрелить с глухой тоскою В самодовольное лицо.

Свобода бросить на допросах Тем, чье творенье - произвол, В лицо, как склянку купороса, Всю ненависть свою и боль.

Свобода в мятеже высоком Под воплей обозленных гром Уйти, как прожил, - одиноким Еретиком в гордецом.

Свобода у стены тюремной, Повязкой не закрыв лица, Принять рассвета откровенье В могучей музыке конца. 1969 г.

По этому поводу у Юлия Даниэля есть отличные стихи:

"Хана, дружок мой. Я приехал. Пускай войдут и заберут".

Я ВЫРЫВАЮ ТОМАГАВК ВОИНЫ

К 19б8 году КГБ уже позволял себе роскошь не карать за мыслепреступ- ления. Оруэлловская классическая ситуация была сильно разбавлена приват- ной леностью и попустительством. Саблезубая большевистская кисанька нае- лась, и больше в нее не лезло. Вы могли тихо ненавидеть систему, и ниче- го. Суть этой тихой и "гуманной" эпохи "застоя" лучше всего выразил про- курор на процессе Сергея Ковалева где-то в семидесятых: "Нам все равно, какие у человека мысли. Главное - это то, чтобы он не высказывал их вслух". Поэтому не пришли и не забрали. Для ареста надо было подсуе- титься. В ИНЯЗе вербовать желающих войти в подпольную организацию было слож- но: старшекурсники еще помнили историю Саши Б., выпускника с отделения математической лингвистики, который к августе 1968 года написал обраще- ние-извинение за подлость советского правительства, адресованное чехос- ловацкой общественности, и оставил его, не успев еще передать, в портфе- ле (кейсов тогда не было) во время практики в "Интуристе". Девочка-со- курсница полезла туда за яблоком, увидела обращение и... передала его ближайшему дежурному гэбисту. Сашу не арестовали. Дело передали в комсо- мольскую организацию. Его курс (все его приятели), разделявший в основ- ном его взгляды, проголосовал за исключение из комсомола и рекомендацию ректорату отчислить из института (за два месяца до диплома). Разбира- тельство происходило не в нашем здании, а в помещении переводческого и английского факультетов на Метростроевской. Увидев единодушно поднятые руки, Саша закричал, что он не может больше жить, выбежал на Крымский мост и бросился в воду. На его несчастье, его выловили оттуда. Никто из студентов ИНЯЗа не знал, что с ним сделали. Один талантливый мальчик из нашего латинского кружка, на втором курсе уже писавший будущую диссерта- цию, встретил его на улице и не посмел спросить, что с ним делали: очень уж плохо Саша выглядел. Однако всем было ясно, что делали с ним что-то страшное. При нашем тогдашнем уровне осведомленности никто не догадался, что это страшное было - психиатрический вариант. Это стало понятно мне только теперь. Только после этого вида истязаний человек выглядит так, что нельзя задать вопрос... Однако в новогоднюю ночь 1969 года на студенческой вечеринке в одном аристократическо-номенклатурном доме мне удалось, произнося пламенные речи под замороженное шампанское (которое я даже не попробовала, по сво- ему обыкновению; бедность, целомудрие и абсолютная трезвость тоже делали меня парией в инязовской среде), положить в фундамент антисоветского подполья одного Андрюшу из метростроевского здания (переводческий фа- культет) плюс еще одного Андрюшу с Сережей из МИМО. Дальше прибавились подпольщики из нашего сокольнического здания "немцы" и "французы"), кое-какие мимошники и группа из Ленинского педагогического, которой ру- ководили Ира и Наташа. Самое ценное приобретение - это была группа из Физтеха. Его студенты, особенно из общежития, уже тогда были авангардис- тами. Например, в октябре 1969 года они ждали конца света, именно в тот день (но не дождались), который был обещан в рассказе Р.Брэдбери "Завтра конец света". Все "подпольщики" были моложе меня на год: мне 18 лет, им по 17. С самого начала я завела строгую конспирацию: группы не знали друг друга, связь осуществлялась только через меня, что всех и спасло потом, после моего ареста. Все делалось в лучших традициях исполкома На- родной воли или той самой бывшей РСДРП, с которой мы собирались бо- роться: была написана роскошная программа, и минимум, и максимум. У од- ного из Андрюш брат служил в Кантемировской дивизии, и Андрюша меня клятвенно заверил, что в нужный момент этот самый брат введет танки в Москву и захватит Кремль. Студенческий кружок с самого начала приобрел характер игры в военный заговор. Программа-минимум предполагала под- польную революционную деятельность, листовки, Самиздат, покупку оружия, захват арсеналов (sic!), массовое движение Сопротивления (мой любимый антифашизм). Программа-максимум начиналась с народного восстания против КПСС, вооруженного свержения власти с помощью армии, перешедшей на сто- рону революции, и установления западной демократии. Интересно, что я в 18 лет все-таки понимала, что это все чепуха, дела далекого будущего, что реально мы сделать это не сможем, а можем распространять листовки и Самиздат, программы же пригодны на то, чтобы "бросить вызов" и "возвес- тить". Мои коллеги по подполью, по-моему, играли совершенно искренне, собираясь расклеивать листовки с пистолетами за пазухой. Я им не мешала играть, потому что считала, что мы все пойдем на смерть; имеют же они право на маленькие развлечения по дороге? Была написана куча антисоветс- ких памфлетов (конечно, в основном мной); к этому времени я настряпала множество антисоветских стихов, один преступней другого, не считая возз- ваний и манифестов. Это все была глубоко самобытная и отечественная про- дукция, плод близкого знакомства с римской и греческой историей, а также с теорией и практикой народников, декабристов, народовольцев и ранних большевиков. Никто из нас ни разу не видел живого диссидента и не слушал "голоса". Всю нашу продукцию мы интенсивно распространяли в своих инсти- тутах среди студентов и наиболее милых нам преподавателей. И опять никто не донес! Мы родились в рубашке. Нашу ближайшую перспективу я честно об- рисовала членам организации, которая называлась "Союз борьбы" (потом - "Антифашистский союз борьбы"): арест, пытки, расстрел. Мне казалось, что такая перспектива вполне улыбается моим коллегам (ведь мне она улыба- лась!). Интересно, что УК РСФСР я читала, но не поверила, что за такую деятельность по статье 70 могут дать всего 7 лет лагерей и 5 лет ссылки: здесь явно крылось что-то еще, что-то более крутое. (И в самом деле, УК - это было еще не все, но если бы я знала, что именно!) Преподаватели были в ужасе, хотя и одобряли идеи. Они все время пытались меня отгово- рить; наверное, я вела себя, как Красная Шапочка, не желающая ничего знать о существовании волков (Шарль Перро не предусмотрел варианта, при котором Красная Шапочка полезет в пасть к волку сознательно, по идейным соображениям). Я возражала, что хочу посеять семена протеста. Умные пре- подаватели как в воду глядели, они вздыхали и предупреждали: "Вы не по- сеете ничего". Но кто мог знать, что единственное, что можно сделать ре- ально, - это погубить себя и еще нескольких человек, что на этой почве ничего не произрастет, кроме терниев и чертополоха, что это место - пус- то? Такие вещи лучше узнать позднее; в 19 лет это знание может убить. Отчаяние должно прийти в зените жизни, когда ум созрел, а сердце окреп- ло; только тогда оно не остановит, и можно будет продолжать драться воп- реки очевидности, вопреки здравому смыслу, вопреки истории, эпохе, судьбе. Если бы я в 19 лет знала, что все напрасно, скорее всего я бы устроила на площади самосожжение (а удачных было мало, кончались они те- ми же арестами и спецтюрьмами), но бороться бы не смогла. На первых по- рах неведение благословенно. Теперь я знаю все, но теперь я могу с этим жить в ожидании того счастливого дня, когда наконец-то вызову у своих антагонистов такое раздражение, что мне удастся с этим - и от этого - умереть. Но тогда я не поверила своим мудрым преподавателям, и слава Бо- гу. Юлий Ким был более удачлив в своих попытках объяснить юным Ире Кап- лун, Славе Бахмину и Ольге Иоффе, что не стоит распространять листовки. По-моему, несмотря на доброе намерение Юлия Кима, это был большой грех: остановить жертву у алтаря. Надо молча склониться, благословить и дать совершиться судьбе, если не можешь пойти рядом. Это добровольное отступ- ничество сыграло, по-моему, ужасную роль в судьбе всех троих и сломало их жизни почище всех казней египетских, которые мог обрушить на них КГБ. Мы еще вернемся к этим троим, ибо в Лефортове мы оказались одновременно. Однако мне было мало того, что мы делали. Я требовала перехода к распространению листовок вне институтов в больших количествах. Это был уже не пятидесятипроцентный, а стопроцентный риск. И мои коллеги слиня- ли: у одного нашлась срочная курсовая, у другого - хвосты. Они стали ме- ня избегать, перестали приходить на встречи. Общение со мной становилось опасным: в четырех институтах обо мне знали фактически все. Я уже ходила в смертниках, а они, должно быть, вовремя опомнились или посоветовались с родителями. Печатать на машинке я не умела, сделать массовые выпуски листовок одна не могла. Надо было что-то придумать. Трусость даже потен- циальных противников режима была слишком очевидна. А в это время я зачи- тывалась пьесами Сартра и Ануя, романами (вернее, эссе) Камю. "Антигону" в театре Станиславского, таганские и современниковские спектакли я смот- рела по многу раз. Все они так и толкали меня "подняться из окопа". Я обязана была сказать "нет" этому порядку вещей так, чтобы это услышали по всей стране, иначе не было смысла. По наивности мне казалось, что я кого-то разбужу (декабристов, Герце- на, народовольцев). Оставалось завести будильник. У меня возник план своей операции "Трест", не очень честный, но не очень глупый: распрост- ранить листовки покруче публично, во Дворце съездов или в другом театре в праздничные день от имени организации Сопротивления, якобы массовой; дать себя арестовать; на следствии, никого конкретно не называя, расска- зать, что есть массовая организация Сопротивления, борющаяся против строя, и что скоро она перейдет к терактам; испугать (sic!) этим чекис- тов, бросить им в лицо обвинения от имени трех поколений, ими уничтожен- ных, обличить режим на открытом (святая простота!) суде, добиться приго- вора к расстрелу, вдохнуть надежду в души людей, умереть по высшей кате- гории, как мой любимый Феличе Риварес - Овод, - а потом вместо вымышлен- ной организации создадутся настоящие, пойдут, как маслята: людям станет стыдно, что они молчат, и все поднимутся. План совершенно не учитывал реальную действительность, а так был всем хорош. Идея с театром родилась у меня в тот вечер, когда в Театре оперетты из какой-то ложи или с бал- кона к нам в партер упала программка. Весь мой угол поднял головы, глаза у некоторых жадно заблестели, а один зритель даже сказал вполголоса: "А если бы это было что-то другое?" Я поняла, что люди чего-то такого ждут. Театр - идеальный вариант, можно бросить сразу много листовок, никто не успеет остановить, и разлетятся они тоже идеально. Решение было принято в октябре 1969 года, день был выбран: 5 декабря, День Конституции. Наибольший эффект обещал Дворец съездов, там огромный зал и в праздничный день дадут что-нибудь идейное (дали оперу "Ок- тябрь"). Оставалось придумать текст. Для одних листовок он был написан в прозе (преступления партии, прелести демократии, задачи Сопротивления, необходимость вооруженной борьбы с коммунизмом, который есть фашизм, приглашение вступать в группы Сопротивления). Подписана эта прелесть бы- ла "Московская группа Сопротивления". Текст был достаточно горький, шла речь и о Венгрии, и о Чехословакии. Он был несколько патетичен (в меру), но не был смешон. Отчаяние отучает от пошлого оптимизма, но все-таки уверенность в победе над советским "общественным и государственным" строем там была выражена. В 1969 году это было уместно, в отличие от 1992 года. Вторая листовка (их было гораздо больше, процентов восемьдесят) была в стихах.

СПАСИБО, ПАРТИЯ, ТЕБЕ

Спасибо, партия, тебе За все, что сделала и делаешь, За нашу нынешнюю ненависть Спасибо, партия, тебе!

Спасибо, партия, тебе За все, что предано и продано, За опозоренную Родину Спасибо, партия, тебе!

Спасибо, партия, тебе За рабский полдень двоедушия, За ложь, измену и удушие Спасибо, партия, тебе!

Спасибо, партия, тебе За все доносы н доносчиков, За факелы на пражской площади Спасибо, партия, тебе!

За рай заводов и квартир, На преступлениях построенных, В застенках старых и сегодняшних Изломанный и черный мир...

Спасибо, партия, тебе За ночи, полные отчаянья, За наше подлое молчание Спасибо, партия, тебе!

Спасибо, партия, тебе За наше горькое неверие В обломки истины потерянной В грядущей предрассветной мгле...

Спасибо, партия, тебе За тяжесть обретенной истины И за боев грядущих выстрелы Спасибо, партия, тебе! 1969 г.

Оставалось все это написать под копирку в достаточном количестве. Из- готовила я 125 штук. Пачку в 100 листовок можно было кинуть в партер сразу. Со стола я училась разбрасывать листовки веером, они у меня раз- летались отлично даже со стола. Были куплены два билета: на 2 декабря и на 5 декабря на "Кармен" (генеральная репетиция). "Генералка прошла хорошо. Стало ясно: бросать надо где-то без пяти до начала, когда зал уже полон, но есть свет, бросать из среднего прохода бельэтажа в партер. Было ли мне страшно? Нет, не было. Я ведь и в аресте, и в пытках, и в казни видела свой долг. Жить было нельзя, бессовестно, невозможно. Но я волновалась, как студент перед экзаменом. Знаешь, что пару не поставят, тройку тоже вряд ли, все выучил, но вдруг 4, а не 5, вдруг не высший балл? А вдруг не дадут бросить? А вдруг арестуют до акции? Только один раз стало немного жутко: в недрах бывшей ифлийской библиотеки, у нас в Сокольниках, где я разбирала хранилище вместо картошки, куда загнали весь курс, кроме самых дохлых, вроде меня, я откопала 10-томную историю Испании, испанского автора. Я жадно поволокла первый том к выдаче, чтобы записать себе, но вдруг поняла (это был уже ноябрь, 17-18 число), что все 10 томов прочитать не успею. Я как будто заглянула в свой собствен- ный гроб. Но усилием воли выкинула это из головы и взяла Спинозу.

"СЕЙЧАС ДОЛЖНО ПРЕДПИСАННОЕ СБЫТЬСЯ. . "

5 декабря я пригласила к себе Сережу из Таганрога, самого перспектив- ного и наименее робкого студента из группы Физтеха. Накормив его пирож- ными и напоив кофе с коньяком, я поделилась с ним планами на вечер. Се- режа не выразил желания пойти со мной "на дело" (на что я втайне рассчи- тывала), но и не убежал. Мы не стали убирать со стола, что дало потом комсомольским вожакам института основания говорить, что я пошла совер- шать государственное преступление после оргии, хотя коньяк пил один Се- режа. Сережа вызвался меня проводить до Дворца съездов. Что ж, и на том спасибо. По-моему, он не понимал, чем это кончится, хотя и сказал, что обязан лечь поперек двери и меня не пустить, но понимает, что тогда я выпрыгну в окно. У Дворца съездов он посетовал, что уйдет пешком, а я уеду на красивой черной машине. Меня это не очень огорчило: мои любимые экзистенциальные и античные герои умирали в одиночку. В те дни буфет Дворца съездов являл собой зрелище упоительное и недорогое (взбитые сливки, шоколадные конфеты, блины с икрой, семга, балык, мороженое, пи- рожные). Но я от волнения не могла есть (потом я два года буду вспоми- нать несъеденные дома пирожные и непосещенный буфет Дворца). Время от времени я смотрелась в большие зеркала фойе. Особенной блед- ности не было, я всегда была зеленоватого цвета, без румянца; зубы не стучали, губы не дрожали. Все было о'кей. Спектакли тогда начинались в 18.30. В 18.25 я вошла в центральный проход, но - о ужас! - молодая пара подошла к барьеру. Я быстро дошла до соседнего прохода и швырнула свою пачку в 100 листовок в партер. Как мне стало легко, какая ноша свалилась с плеч! Назад дороги не было. (Может быть, и Сережу-то я привлекла, что- бы не было искушения убежать. Всю дорогу, весь час до начала оперы моя воля держала за шкирку барахтающееся в ужасе и тоске бренное тело, кото- рое тихо, про себя вопило: "Не хочу!" А душа и воля тащили его и говори- ли: "Должно, сможешь и сделаешь". Со стороны, конечно, этого заметно не было.) Весь партер одновременно вздохнул: "Ах!" - и это было как рокот моря. Я взглянула вниз: все читали мою листовку. Какое блаженство! Я по- вернулась к бельэтажу, устроила маленький митинг и раздала остальные листовки. Если бы я знала, что их будут так хватать, я бы изготовила вдвое больше! Их разбирали, как глазированные сырки. Из партера прибежа- ла девочка и попросила листовку для них с мамой, "а то нам не доста- лось". Старенькая, видавшая виды служительница театра шептала мне: "Ухо- дите скорей!" Но мне нужен был процесс, и я наконец дождалась. Штатный гэбист, проводивший с семьей уик-энд, явился в бельэтаж и спросил, не я ли распространяю листовки. Я горячо подтвердила, что именно я. Он вце- пился в меня так, как будто я собиралась бежать, вывел из зала в фойе и стал просить у зрителей помочь меня задержать, хотя свободно мог сделать это один. От него все отмахивались, дожевывая свои конфеты и блины. Один юноша даже сказал, услышав от чекиста про листовки: "Спасибо, что сказа- ли. Пойду возьму, если осталось". Наконец нашелся какой-то полковник, взявший меня за другую руку. Вместе они привели меня в административный отсек (3-4 комнаты), посадили на диван и стали звонить на Лубянку: "Здесь женщина (взгляд на меня)... девушка (еще взгляд)... девочка расп- ространяла антисоветские листовки". Нашлись еще какие-то гэбешные оперативники (похоже, в такие праздники они обязаны дежурить на таких спектаклях) и пошли в зал просить листов- ки. Вернули им 40 штук, 5 нашли разорванными. Пошли за остальными, вер- нулись: "Они не отдают!" Мой триумф был полный: 80 штук зрители сохрани- ли, несмотря ни на что (а тогда это было весьма опасно, могли и обыскать весь зал). Ожидая компетентные органы, я агитировала злых оперативников и равнодушных администраторов. Судя по их репликам, оперативники боя- лись, что придется отвечать за ЧП; администратор стонал: "Почему в мое дежурство?" Революционного рвения никто не проявлял, кроме одной группы ветеранов войны (самые перспективные в смысле гражданской войны люди), которые рвались в дверь, орали, что им испортили праздник, что они за этот строй воевали, и просили дать им меня, чтобы они могли убить меня собственными руками. Парочка прорвалась и стала засучивать рукава. Я встала с дивана и гордо шагнула навстречу, хамя ветеранам, как только это возможно (рабы, холопы, клевреты, опричники и т.д.). Оперативники развели нас, как на ринге, выталкивая ветеранов с воркованием: "Ну что вы волнуетесь, есть же компетентные органы, они приедут и займутся..." Но органы что-то не ехали до 23 часов. Они явно стояли на страже завое- ваний Октября с 10 до 18 с обеденным перерывом с 15 до 16 часов плюс два выходных в неделю, но никак не по праздникам. Теперь я понимаю, что V отдел искал какого-нибудь следователя, собирал подчиненных из-за празд- ничных столов на ликвидацию стихийного бедствия, и это длилось четыре часа, хотя от Лубянки до Дворца съездов было рукой подать. Эта обломов- щина, так непохожая на стандарты 20-ЗО-х годов, могла бы навести меня на некие мысли. Но не навела: мне было 19 лет.


"АРЕСТОВАННЫЙ - ЭТО ЗВАНЬЕ"

И вот наконец появились трое, прилично, но скромно одетые, и предста- вились администратору. Да, это были Они. У одного были очень впечатляю- щие глаза: холодные, нездешние, какие-то нечеловеческие. Глаза существа другой породы, другой биологической природы. Потом я много раз видела эти гэбистские глаза и научилась понимать это оценивающее выражение. В их взгляде сквозит то презрение всезнания, которое дает своим умных представителям только абсолютная власть. Эти глаза не просто раздевают, они снимают кожу. В них не человеческое любопытство, а привычные ухватки ботаника: что это за растение? Сколько у него лепестков? Класс... Се- мейство... И если это вредное растение, то способы его устранения будут выработаны спокойно и научно: ручное выпалывание, ДДТ, какие-нибудь пес- тициды. В данном случае растением была я. Ботаники ушли в соседний кабинет изучать листовки - продукты жизнеде- ятельности растения. На меня они едва взглянули. Полчаса они изучали листовки и решили, что растение вредное и его изучением должен заняться именно их НИИ. Они вышли и очень вежливо предложили мне поехать с ними: "Мы здесь рядом, недалеко". Мне до сих пор кажется, что если бы я испу- галась хотя бы в этот момент, они бы меня с собой не взяли. Но я жаждала этой дуэли, и я ее получила. Откуда мне было знать, каким оружием у них придется сражаться... Мы вышли к серой "Волге". Во Дворце уже никого не было. По дороге единственной претензией моих ботаников было то, что я не дала им спокойно провести праздники дома. (У всех НИИ два выходных дня, а систематика растений может подождать.) Я, конечно, заявила, что именно этот праздник хотела им испортить, чтобы было неповадно праздновать та- кие вещи, как дни несуществующей, да еще сталинской, конституции. Холод- ные глаза стали хрустальными от любопытства (не от гнева!) и увеличили, как микроскопы, разрешающую способность. И в "Волгу", и в двери Малой Лубянки я вошла сама, без всяких наручников, и не мои спутники старались пресечь мой побег, а я, по-моему, очень бы расстроилась, если бы они от меня убежали. Как сказал Мережковский о первых христианах: "Мухи летели на мед..." Малая Лубянка внутри похожа на провинциальный особнячок, в котором жил до Октября Киса Воробьянинов. Даже стулья похожи, только что без бриллиантов . Потолки низкие, кабинеты уютные, коридорчики узкие, всюду дорожки, и тепло. Полы натерты, а на стенах вместо портретов са- новных предков висят фотографии отличников чекистского производства. Мне вежливо предложили сигарету; я, конечно, понесла что-то насчет испанско- го обычая "не пить, не есть и не курить с врагами". Оперативник обидел- ся. Ботаники же настроились на обычную волну при общении с очень юными жертвами: "Мы хотим Вам добра, мы хотим Вам помочь, помогите нам и Вы. Помогите Вам помочь". Я сбила эту волну, а дальше кончались разговоры и начиналась дуэль, то есть избиение младенцев. Здесь уже появляются двад- цать проснувшихся гэбистов, которые, усадив меня на стул, сели и встали вокруг, словно за стол, на котором высится именинный пирог. Поскольку растение было редким, в них проснулся научный интерес, и они больше не пеняли мне на испорченные праздники. Где-то час с лишним я читала им лекцию о том, какие они дурные люди, какие злодеяния творят, как губят Россию (мое западничество всегда было романтическим порождени- ем российской почвы и для российской почвы), и какая в стране начнется против них борьба, и как она завершится восстанием и революцией. Этой речью я подписала себе ордер на арест (потом я узнала, что, если бы не мое поведение на Лубянке, дело бы передали в комсомольскую инсти- тутскую организацию). Меня ни о чем не спросили, со мной все было ясно. Записали анкетные данные, посадили в другую "Волгу" между двумя опера- тивниками (это и означает арест, иначе просто кто-нибудь садится рядом); на переднем сиденье - еще один оперативник и шофер, и мы поехали в Ле- фортово. Я ничего тогда о нем не знала, думала, что на Лубянке попрежнему есть "внутрянка". Лефортово показалось уютным и патриархальным: всюду ковро- вые дорожки, никаких звуков, бесшумная вежливая охрана, все какое-то ир- реальное и бесплотное. Не охрана, а призраки. Не тюрьма, а замок сказоч- ных гномов. Потом я уже поняла, что дорожки здесь не для уюта, а для конспирации, чтобы создать эффект сурдокамеры или склепа. Лефортово - это преддверие Ада, сумрачный луг, за которым только Стикс. В этом Лимбе действительно встречались мыслители и художники, от Солженицына до Льва Тимофеева, но Данте не предвидел, что они будут си- деть в разных камерах и не смогут беседовать и что их потом потащат дальше, кого в 5-й круг, кого в 6-й, а Лимб - это только зал ожидания. Лефортово - это просто раздевалка перед газовой камерой. Подходит вежли- вый эсэсовский персонал, объясняет, как сложить вещи, чтобы не перепу- тать, что сейчас можно будет помыться горячей водой, вон в том зале с тяжелой дверью... И показывают, куда сдавать золотые вещи, которые вер- нут после освобождения. И отрезают волосы "из гигиенических соображе- ний", а потом сплетут из них абажур... В отдельном боксе просит раз- деться женский тюремный персонал (мужчинам хуже: фельдшер - обычно жен- щина; если мужчина, для женщины при ведут фельдшерицу, а для мужчины не станут искать мужчину-врача); просят раздеться вежливо, без грубости; душ вполне приличный, как в пионерском лагере, но я сразу поняла, что это конец, что отсюда не возвращаются, что это погребение заживо. О достоинстве своих жертв в 1969 году гэбисты заботились мало: у меня отобрали все с железными застежками: пояс, сапоги. Я осталась босиком, в огромных мужских ботинках без шнурков, крючок сзади у платья тоже среза- ли. Меня это не оскорбило, если в этом была цель (я ведь ожидала, что будут босиком по снегу водить). А вот когда велели в коридоре руки взять назад, это оскорбило, я отказалась и никогда не подчинялась подобным приказам. Предложила надеть мне наручники, если уж они так меня боятся. Хватило чувства юмора не надевать... Мой вид испугал моих следовате- лей... Они устыдились, сапоги приказали вернуть, и, хотя я ничего у них не просила, заявив, что на войне, как на войне, они тут же позаботились, чтобы мне доставили из дома чулки, резинки, одеяния с пуговицами, разре- шенные в тюрьме. Я ожидала, что в Лефортове полно политзаключенных, что кроме политических там вообще никого нет. Кем еще будет заниматься КГБ? Я не знала, что мы, политические, не составляем ежедневное меню охранки, но только лакомство на десерт. А повседневная пища, завтраки, обеды и ужины - валютчики, крупные взяточники, расхитители. В то время Лефортово со мной делили те самые Оля Иоффе, Вячеслав Бахмин и Ира Каплун, так и не расклеившие из-за Юлия Кима свои листовки. Оля давно на Западе, Ира в 1980 году погибла в автокатастрофе, а Вя- чеслав Бахмин служит в каком-то департаменте при МИДе, и мне не приходи- лось слышать, чтобы он за кого-нибудь заступился, кому-нибудь помог или хоть слово молвил против властей предержащих. Если бы Юлий Ким их не от- говорил, их бы не выпустили из Лефортова без суда через 10 месяцев, их постигла бы страшная участь Оли Иоффе, которая ушла не домой, а в Ка- занскую СПБ - за строптивость, но, если бы повезло, могли бы и в лагерь попасть (всетаки трое, группа). У группы были все шансы неполным составом, но все-таки самого худшего избежать... Это была группа МГУ. Если бы не отказ от деятельности и не арест уже после этого (а такой арест ломал, он был не желанным итогом, а катастрофой), может быть, Слава Бахмин не пошел бы в МИД служить нео- большевикам? Хотя как знать... Сергей Ковалев сидел много и хорошо и много сделал до ареста, а ведь служит в ВС верой и правдой. У университетской группы была девочка-руководитель, ее не нашли, не взяли, она терзалась, но на допросах (а допрашивали чуть ли не весь курс, всех друзей) не призналась, вину на себя не взяла, в тюрьму не се- ла, но и дело не продолжила. В диссидентской среде это считалось нор- мальным (мне потом пришлось это обсуждать с Ирой Каплун), для меня это была измена. Мое расхождение с диссидентами началось задолго до встречи, заочно. Где-то близко к этому времени в Лефортове был и Петя Старчик. В каме- ре меня ожидал сюрприз. Я вошла (за мной конвоир тащил мой матрас с пос- телью), увидела двух женщин и спросила: "У вас, конечно, 70-я статья, товарищи? Листовки, нелегальная литература или рабочие кружки?" Они так рты и раскрыли. Одна была Тамара Иванова из комиссионного магазина на Арбате (сел весь магазин за валютные сделки с иностранцами), другая счи- талась крупной спекулянткой (Зоя приехала из лагеря к кому-то на следствие). Меня они приняли за валютную проститутку, сбывавшую что-то иностранцам. То же оказалось и всюду в соседних камерах. В маленьких ка- мерах сидели по трое, по двое (по двое чаще). В одиночках по правилам держать узников запрещено, но я сидела и в одиночке. Лефортово сталинс- кие политзэки называют тургостиницей (теперешнее Лефортово, потому что тогдашнее было самой страшной пыточной тюрьмой, куда посылали из Бутырок или с Лубянки самых несговорчивых; здесь же и расстреливали). Атмосфера осталась: атмосфера безликой, холодной, неумолимой машины уничтожения. Абсолютная чистота в камерах, чистое белье, горячий душ каждые 10 дней, роскошная библиотека, на которую я набросилась с большим аппетитом, нагло получая образование там, где жизнь кончалась вообще. Белье меняли каждые 10 дней, и оно было лучше, чем в поездах. Унитаз с крышкой, полки, стол, табуретки, что еще надо? Света почти не было, толстенные стены прорезаны окнами под самым потолком, плюс двойные ре- шетки. Камера больше всего была похожа на монастырскую келью. Тогда зи- мой и осенью было холодно, топили хуже, чем сейчас. Холодно, но терпимо. В других местах потом было много холоднее. Питание, которое для сталинс- ких зэков было бы роскошным, для меня оказалось совершенно непригодным. Организм, видимо, отказывался выживать и не хотел адаптироваться. И еще мне казалось, что есть это - унизительно. Утром давали скверную пшенную кашу, немного сахару (норма прежнего ГУЛАГа), 600 граммов скверного чер- ного хлеба. На обед - съедобный суп (два дня из четырех съедобный), су- хую кашу. На ужин - сухую кашу. Но раз в четыре дня устраивали праздник - винегрет с отличной баночной селедкой. Эту селедку, съедобный суп и ложку каши с сахаром (без сахара ее в рот взять было нельзя) я и ела. Чувство голода было постоянным фоном, я слабела, но кротости у меня от этого не прибавлялось. Питалась я ларьком и передачами. Интересно, что в сталинские времена зэку не препятствовали получить из дома все, что могли ему прислать. Можно было умереть, но Цезарь в солженицынской повести получал по две посылки в месяц, и никто калорий ему не считал. Сталинские времена - это времена беспредела, а всякий беспредел - лотерея: или пан, или пропал. Когда нас стало меньше, инквизиторская машина стала работать .более при- цельно, научно выверяя каждый лишний грамм, добиваясь истощения еще под следствием, но полностью исключая смерть. За "хорошее поведение" следо- ватели разрешали лишнюю передачу и запрещенные жиры. Валютчики все вели себя хорошо, с кем я ни сидела, всех закладывали, писали с утра до вече- ра собственноручные показания. За что бедняг сажали, я до сих пор не по- няла, жалко их было страшно, рыдали они в три ручья, как белуги, и все вспоминали свои люстры, ванные и шубы. Но сидеть с ними противно и скуч- но. Подсаживали ко мне и "наседок", но они очень грубо работают, а потом я была начитана насчет таких вещей (опыт эсеров и эсдеков). На ларек разрешалось тратить 10 рублей в месяц в два приема. На две недели - пол- кило колбасы, полкило сыра, белый батон, 200 граммов масла, ручки, тет- ради, сигареты. Политзэку полезно не курить, большая экономия. 400 грам- мов масла уже купить нельзя - лишние калории. А в передаче на 5 кг в ме- сяц тогда разрешалось получить 1 кг колбасы, 0,5 кг сыра, 1 кг сахара, 1,5 кг печенья и сухарей (печенья только 0,5 кг!) и 1 кг овощей (лук) и фруктов (яблоки). И ассортимент, и количество были железно определены, никакой отсебятины вроде свежих овощей, сала, масла. Не умрешь, цинги не будет, но здоровье потеряешь. Язва желудка у меня последовала еще под следствием, в первые шесть месяцев. Зрение при скудном свете поубавилось еще на пару диоптрий. Ожидаемых пыток не было, но чувствовалось, что ка- кие-то рычаги запущены. Человек, бросившийся в Лефортово, похож на Анну Каренину, бросившуюся под паровоз: что-то мягко взяло за спину и неумо- лимо куда-то потащило... Мои следователи должны были работать в паре, под "доброго" и "злого". "Злым" был майор Евсюков, начавший карьеру еще в 1938 году. Он был прост и ясен, как слеза. Честно говорил: "Всех бы вас, антисоветчиков, на лопату да в печь". "Доброго" хотел бы сыграть Алексей Иванович Бардин, образованный, просвещенный палач с двумя дипло- мами. Следствие доставляло большое удовольствие мне и очень раздражало моих ботаников. Я хотела играть по своим правилам и все время возвращала их в старые добрые сталинские времена, куда очень хотел вернуться майор Евсю- ков и совсем не хотел возвращаться Алексей Иванович. Евсюков откровенно размахивал руками перед моим лицом и цедил: "Двад- цать пять лет назад мы бы с вами не так разговаривали". Наши уставы, программы, мои воззвания и стихи (особенно впечатлял опус под названием "У развалин Лубянки") лежали в деле, я их не стала прятать, их сразу взяли на обыске. Но под всю эту роскошь не было людей! Я твердила, что есть грозная организация, которая готова перейти к терактам, но не назы- вала никого, что вызывало сильное непонимание. Обычно наличие организации или отрицается, или признается (но с фами- лиями членов). А здесь человек признается, что он член очень страшной для строя организации, и не называет никого! Похоже на издевательство. Искали они усердно, облазили весь Физтех, весь ИНЯЗ (про нашу дружбу с Сережей в ИНЯЗе знали, мы ведь на нашем институтском вечере и познакоми- лись), ходили даже в школу (хорошо, что я не посещала детсад, а то и ту- да бы пошли). Добыча была жалкой. Никто ничего конкретного не знал, а кто знал, тот замер, слава Богу. Один Сережа зачем-то признался, что нес листовки и знал об акции (хватило ума не сказать, что он имел отношение и к "Тайному обществу троечников"). Я это не подтвердила, но мое молча- ние ему не помогло: исключили из комсомола и института. Это означало возвращение в Таганрог и призыв в армию. Мне было очень жаль Сережу, ко- торый так бездарно загубил свою жизнь, ничего не сделав. Конечно, это была моя вина, но у революционеров толстая шкура, они не умеют долго жа- леть мирных обывателей, они жалеют равных, своих. Я сделала все, что могла, чтобы выгородить Сережу, вольно же ему было на себя доносить, причем не из солидарности, а из слабости. Как положено, через 10 дней я получила свое обвинение по 70-й статье; для 19 лет - немалое достижение, если учесть, что ответственность по этой статье наступает с 18 лет. Предъявил мне его мой ботаник Бардин без всякой помпы поздно вечером не в следовательском корпусе, а в боксике. Первый этаж - вотчина московско- го ГБ. Верхние этажи - владения КГБ Союза, но тогда я этого не знала. Бедный полковник Петренко, тогдашний комендант Бастилии! Он со мной нап- лакался, потому что мое поведение соответствовало всем лучшим стандартам ХIХ века ("Революционер в тюрьме"). Я помнила все правила поведения по- литзэков дооктябрьского периода и старалась перещеголять Веру Фигнер и Софью Перовскую. Я была обязана продолжать борьбу и в тюрьме! Задним числом сочувствую моим тюремщикам и моим следователям. Все-таки божьи твари... Допросы я превращала в "последнее слово Павла Власова на суде", угощая бедных гэбистов филиппиками об ответственности перед потомством и их злодеяниях с 1917 по 1969 год. Речи перемежались рафинированными оскорблениями и издевкой. Например, майору Евсюкову я исправляла ошибки в протоколе и ставила отметку. Доп- росы длились по 6-7 часов, потому что следователи записывали не то, что я говорила. Они старались хоть когото скомпрометировать, а я всех выго- раживала, как могла. Получалось, что вокруг меня были одни советские обыватели и никто ничего не знал. Откуда тогда тайное общество? Следова- тели не могли свести концы с концами; выход из этого был один, но я тог- да не знала какой. В конце концов в протоколе писали слово в слово мой текст, и мы расставались до утра. Я могла спросить у Бардина, будет ли у чекистов елка, и посоветовать подарить Евсюкову грамматику русского язы- ка. Бардин читал мне письмо группы зрителей, бывших на опере "Октябрь" и просивших для меня смертной казни, и спрашивал, не удовлетворить ли их просьбу. Я с энтузиазмом говорила, что буду очень рада. Бардин отечески пенял мне на мой глупый поступок. Бардин: Ну вот, Валерия Ильинична, могли бы учиться в престижном ву- зе, а вместо этого в лагерь поедете... Я: А у вас восстания в лагерях были? Бардин: Мы об этом даже и не слышали. Я: Когда я до лагеря доеду, ус- лышите! Они поняли, что лагеря я не боюсь, что не боюсь и смерти. В камере я нарушала все правила: не вставала, когда входила охрана, офицеры, на- чальство (кодекс политзаключенных!). Перестукивалась по "сетке" (тюрем- ный код), пока не поняла, что "своих" не найду. На прогулке (каждая ка- мера гуляет отдельно в своем дворике) бросала записки с весьма антисо- ветским текстом в другие дворики. Я даже умудрялась своим противным го- лосом петь на прогулках революционные песни. Мои соседки были в востор- ге, хотя подражать мне не смели. 1 марта я отметила распространением листовок. Наверное, первый и пос- ледний случай в истории Лефортовской тюрьмы. На листочках бумаги, выда- ваемой для туалета, я написала текст (штук 40 листовок) с напоминанием о покушении первомартовцев. Далее понятно: Александр II ответил за зло ца- ризма, КГБ ответит за зло коммунизма, народовольцы найдутся, а потом грянет революция, вас будут в Нюрнберге судить... После завтрака 1 марта я поставила на койку табуретку, валютчицы меня поддерживали, и я высыпа- ла всю партию листовок в форточку. И надо же было так случиться, что под нашим окном был вход в следственный корпус и следователи шли большой группой допрашивать своих клиентов! Представляете их впечатление? В род- ной тюрьме КГБ на голову сыплются антисоветские листовки! Через 10 минут прибежали Петренко и два его зама. Петренко был белый и сказал: "Соби- райтесь в карцер". Я сказала, что мне плевать, хоть на расстрел, и что я тут же объявлю голодовку (меня и так ветром шатало, и они это знали). В карцер меня не посадили, но этот инцидент был последней каплей. Моя участь была решена. Я наивно предполагала, что здесь идет честная игра, что я могу сказать "нет", стоять на ушах и расплачусь за это только жизнью и физическими мучениями. Но в этой лавочке еще и обвешивали. В 30-40-е, ранние 50-е годы я бы получила то, что хотела! НКВД играл честно: брал жизнь, но оставлял вза- мен честь. Игра была на уровне чемпионов, но тот, кто мог вынести все пытки, выигрывал и получал свою пулю, как олимпийское золото. Но конча- лись 60-е годы, и было изобретено Абсолютное оружие, против которого бы- ли бессильны и мужество, и решимость, и вера.

АБСОЛЮТНОЕ ОРУЖИЕ

Есть у Роберта Шекли рассказ "Абсолютное оружие". Действие происходит на Марсе. Два друга набредают на древний склад вымерших марсиан и начи- нают пробовать всякое оружие, надеясь продать его на Земле и разбога- теть. На одном ящике написано: "Абсолютное оружие". Они открывают ящик. Появляется огромная пасть. Один из них просто падает в обморок. Пасть глотает его и говорит: "Мне нравится пассивная протоплазма". Другой на- чинает защищаться: огнеметами, гранатометами, пушками, атомными ракета- ми. На пасть все это абсолютно не действует. Она глотает человека вместе со стингером) и говорит: "Активная протоплазма мне тоже нравится". И все. Марс обречен. Земля обречена. Жизнь во Вселенной обречена. Психиат- рический террор - тоже абсолютная победа Зла. Если ты уступаешь - тебя сломали. Личности нет. Если ты противишься - твою личность разрушают хи- мически или механически (электричество, скажем). И победы нет, потому что личности не осталось: победу можно праздновать, когда есть КОМУ праздновать. А здесь не будет достойной смерти, но будет слюнявый идиот под твоей фамилией. На карательной медицине кончается всякая борьба, и всякое достоинство умаляется, растаптывается навеки, будь ты хоть Ян Гус, хоть Муций Сцевола. Кроме чисто морального триумфа, КГБ здесь прес- ледовал две практические цели: I. Сохранялась монолитность советского народа, бодро ворующего в сво- их вождей и свои идеалы. Наличие "врагов" сильно подорвало бы эту кон- цепцию (через 15 лет после исправления извращений "культа" - опять вра- ги!). А за больных правительство не отвечает. На Западе тоже психов дос- таточно. II. Дискредитация альтернативных идей общественного развития и оппо- зиции в глазах простого народа. Даже читая школьные учебники, народ мог узнать, что "врагами народа" у нас часто именовали зря. С врагом надо еще разбираться, враг он или друг. А врачам простой народ верит. Если врачи сказали, что антисоветчик - псих, то что здесь судить да рядить о его идеях? Бред сумасшедшего не анализируют. Со времен Чаадаева этот ме- тод действует безотказно. Правда, КГБ лишался здесь публичного покаяния по телевизору (не пота- щишь же каяться психа, он ведь за свои слова не отвечает) и не мог больше вырывать показания на следствии: зачем показания невменяемого, их все равно использовать нельзя, - но ведь клиентов, способных и готовых покаяться или расколоться, и не подвергали психиатрической казни; они были нужны и на следствии, и на процессе. При твердом поведении шансы уцелеть и пройти мимо карательной медицины, благополучно получить 7 лет лагерей и 5 лет ссылки (или 10 лет по второму разу, или 15 лет, или расстрел по статье 64) могли рассчитывать: 1. Хорошо известные Западу диссиденты типа Юрия Орлова или Владимира Буковского. 2. Врачи-психиатры типа Корягина или Глузмана. 3. Те, у кого было групповое дело (не все члены группы, но многие из них). Ведь не скажешь, что у семи человек возникло коллективное помешательство! Поэтому из се- мерки, вышедшей в августе 1968 года на Красную площадь, психиатрической пытке подвергся только Виктор Файнберг (и только через год - Наталья Горбаневская). 4. Те, кого власти хотели скомпрометировать иначе (агент ЦРУ, изверг: устроил взрыв в метро, самолет угнал). Абсолютно обречены были бывшие высокопоставленные военные или партий- ные деятели (генерал П.Г.Григоренко) и одиночки, исповедовавшие идеи свержения власти и изменения строя. То есть у меня шансов не было. Но я не знала, я ничего не знала! И хорошо, что не знала. Если бы я знала о карательной медицине, у меня не хватило бы решимости сделать то, что я сделала, без ампулы с ядом в кармане (а ее я не смогла бы достать). Од- нако когда меня в одни ненастный день без церемоний, предупреждений и объяснений привезли в институт Сербского, я даже не столько испугалась, сколько оскорбилась. И это была правильная реакция. Пока я жива, я буду настаивать не только на том, чтобы упразднить КГБ, но и на закрытии Инс- титута судебной медицины им.Сербского, почитая второе заведение не менее вредным н исторически преступным, чем первое. Общество может устранить преступника физически, если ему угодно стать на уровень неандертальца и мстить, или изолировать его от себя временно или навеки, если он причи- нил ему зло, но никакое общество не вправе покушаться на личность прес- тупника и решать вопрос о ее изменении в нужном обществу направлении. Или тем паче судить о том, что есть норма и что есть патология . Лечить личность - это гораздо более жестоко, чем уничтожить ее вместе с тем те- лом, в которое она заключена. Конечно, если человек кусается или не мо- жет членораздельно говорить, он сумасшедший, но это видно и без экспер- тизы. Однако маньяки и террористы вполне могут отвечать за свои действия вне медицинских категорий. Инквизиторы посылали душевнобольных на костер за галлюцинации? Ну что ж, они действовали гуманнее психиатров, потому что смерть наступала скорее, и мучения жертвы были конечны. Права либер- тарианская партия, выступающая за отмену государственной психиатрии как института. Меня заперли в отдельную камеру, и общение с институтом началось. Я думаю, что в моей нормальности они убедились в первый же день. Уже через много лет я узнала, что в течение месяца гэбисты не могли найти врачей, желающих подписать вместе с Лунцем диагноз "вялотекущая шизофрения". Мне показалось, что некоторые молодые научные сотрудники искренне считали, что спасают жертвы КГБ от лагерей (ничего не зная о ситуации в спец- тюрьмах) и дают им возможность потом учиться и жить в столицах. О свобо- де научного подхода хотя бы на уровне реальности (здорового признать здоровым) не могло быть и речи. Александр Цопов, бывший сотрудник КГБ (не политического спектра!), рассказал мне, что у него психиатры просто спрашивали: "Как тебе признавать? Вменяемым или нет?" В моем случае тем более самотека не могло быть. И самодеятельности тоже! Вообще все тесты и исследования, входящие в экспертизу, могут в лучшем случае определить уровень интеллекта или уживчивости в обществе, но никак не наличие или отсутствие душевного заболевания. Судебная психиатрия, по моему глубоко- му убеждению, является шарлатанством даже там, где она не является прес- туплением. Я не знала, что нормального человека могут признать невменяе- мым, и доказывала свою нормальность, как теорему, добавляя в диагноз пункты: "реформаторский бред", "философская интоксикация", "плохая соци- альная адаптация". Здесь я и познакомилась со знаменитым Лунцем. Даниил Романович был холеным, вальяжным барином с отличной филологической под- готовкой. Я успела за одну беседу об экзистенциализме сделать его своим личным врагом, заявив, что он инквизитор, садист и коллаборационист, сотрудничающий с гестапо - с КГБ. Оля Иоффе знала о перспективах такого поведения столь же мало, как и я. Она на все "наводящие вопросы" отвеча- ла: "Я буду продолжать борьбу" - и заработала себе диагноз. Ира Каплун знала, наверное, больше нашего. Она уклончиво отвечала: "Подумаю, еще не решила..." - и была признана вменяемой. Они со Славой из Лефортова ушли домой, а Оля расплатилась за всех, загремев в Казань, где ее пытали (к счастью, это длилось недолго, всего два месяца; после закрытия их общего дела ее отправили в Москву). На мо- ей комиссии присутствовал мой следователь, майор Евсюков (Бардину, как более грамотному, было, наверное, стыдно), смотревший на меня (я была в халате, рубашке и шлепанцах на босу ногу) весьма злорадно. Лунц задал мне всего один вопрос, предлагая в последний раз соломинку (может быть, и ему стало жалко, и на палачей находит!): "Не сожалеете ли вы о том, что сделали?" Я, конечно, заявила, что "от содеянного мною не отрекусь!" - и заклеймила КГБ и институт Сербского презрением и позором, пообещав все тот же Нюрнберг. Лунцу оставалось только махнуть на меня рукой. Ког- да на следующий день за мной приехали из Лефортова и мне вернули мои ве- щи, я обрадовалась больше, чем если бы меня отпустили домой. Я была уве- рена, что возвращение в тюрьму означает вменяемость и благополучный ис- ход дела (срок или расстрел).

КОМНАТА 101

Если вы читаете все эти страсти как сказки о подвигах Геракла, счи- тая, что это "преданья старины глубокой", то вы очень ошибаетесь. Это касается не пращуров, а нас. Это произошло только что, под гром авгус- товских салютов, на наших глазах. С Александром Шмоновым, не попавшим в Горбачева (если бы он попал, с ним поступили бы милосерднее: просто расстреляли бы). Сейчас, когда я заставляю себя это вспоминать, в СанктПетербургской СПБ истязают совершенно здорового человека, который был готов пойти на любую кару (но только после честного открытого суда), на любую каторгу, к любой стенке. А происходит это так. Признанного невменяемым политзак- люченного привозят обратно в тюрьму и забывают там. In pace. У меня это длилось два месяца. Ни допросов, ни объяснений. Полная неизвестность, одиночка, мертвая тишина. Иногда невозможно определить, жив ты или уже умер. Садистская пытка неизвестностью. Адвокат имеет право не приходить даже после окончания следствия (оно окончится без вас - вас уже нет, вы уже не человек). Здесь нужен был бы адвокат типа Дины Каминской или Софьи Каллистратовой. Но мой жалкий адвокат не посмел ко мне прийти (зачем злить КГБ нару- шением традиций?), не опроверг экспертизу, а требовал только изменить статью ("Дать меньше по 190-й, чем то, что, конечно, дадут"). Отсюда не- далеко и до сталинских адвокатов, требовавших смерти для подзащитного. Я хотела заплатить жизнью за открытый суд... А здесь превзошли сталинские времена: тогда судила тройка без защитника, а теперь и без подсудимого обходились. Тет-а-тет. Ничего лишнего: судья, заседатели, "защитник". 70-я статья обеспечивала СПБ - психиатрическую тюрьму. ПБ могли дать только по 190-й! Но это было не лучше. Из Москвы посылали в самую пыточную ПБ - на Столбовую, .а изоляция там была нешуточная. К счастью, там мне быть не пришлось. Москвичи од- нозначно попадали в Казанскую СПБ, потом, как Владимир Гершуни, в Ор- ловскую. О своей страшной участи политзаключенный узнавал после суда на свидании с родственниками, если они у него были. Это и была комната 101 (самое страшное, что есть на свете): пожизненное пребывание в камере пы- ток с потерей рассудка и человеческого образа, то есть "принудительное лечение" от инакомыслия. Лечение состояло в том, что способность мыслить устранялась вообще. На свидании я узнала много нового и интересного. Я никогда не пойму, зачем Оле Федичкиной с моего курса понадобилось лезть в первые ряды и давать показания о распространении мной Самиздата, да еще лгать, что я его ей навязывала чуть ли не силой? Кто ее за язык тя- нул? Другие же молчали, и ничего им не сделали. Владлен Сироткин, балую- щийся сегодня исторически-либеральными статьями в газетах (отчаянный прогрессист!), дал на меня как раз такие показания, которые были нужны для помещения в СПБ, и опять лживые. У нас он преподавал историю Фран- ции, заигрывал со студентами, прикидывался нонконформистом. Этот режим никогда не откроет имена стукачей, а то народу не из кого будет выбирать органы власти. Но я вношу свою скромную лепту и своих двух личных стука- чей называю. В этом плане никакой пощады не должно быть никому! Лживые показания двух моих стукачей я уже не смогла опровергнуть, хоть и пыталась: невме- няемый не имеет права голоса. И вот, когда я все узнала, меня вызвал Алексей Иванович Бардин и предложил бартер (объяснив, что меня ожидает): я ему - фамилии членов организации, он мне - лагерь. Я попыталась схит- рить (сначала стулья, потом - деньги, то есть добиться отмены диагноза даром, обещая раскаяться "потом"), но он меня сразу раскусил, убедив- шись, что даже Сережу из Физтеха я продолжаю выгораживать. Здесь плату требовали вперед. Бартер не состоялся. Я спросила, неужели им мало расстрела. Ведь тогда я уже не встану у них на пути. Зачем же такие изощренные мучения? И Бардин ответил: "Ну что вы! За- чем расстрел? А в чем же тогда будет наказание?" В отличие от Евсюкова, он наверняка еще жив, и у него внуки. Единственная месть, которую я признаю допустимой, - это огласка и каинова печать на чело, чтобы отвер- нулись дети, внуки и соседи. Кстати, палачи выдавали себя с головой, держа "невменяемого" в тюрьме в одной камере с нормальным заключенным (реальный сумасшедший мог бы придушить и покусать). Выход из этого кош- мара был один: умереть. Но как умереть в Лефортове? В пролет не бро- сишься - все затянуто сетками из стали. Вены перерезать нечем. Пове- ситься невозможно - каждые 3-5 минут часовой-надзиратель заглядывает в глазок (это там и сейчас продолжается: постоянный мужской взгляд, ни по- мыться, ни туалетом воспользоваться без него невозможно. Оставалось од- но: не считать надзирателей за людей). Попытка задушить себя под одеялом нейлоновым чулком не удалась: у ме- ня не хватало физических сил затянуть узел до смертельной нормы. К тому же голову прятать под одеяло запрещалось. Мои попытки негласной голодов- ки (успеть умереть, пока не хватятся) обнаруживались на 4-5-й день. Смерть в Лефортове была недосягаемым благом, изысканным дефицитом, ска- зочным сном. Она могла только присниться. Впрочем, написанный мной в это время "Реквием" все куда лучше объясняет.

РЕКВИЕМ Узникам психиатрических тюрем посвящается

Свидетели и судьи, Ухмылки и гримасы... Наверно, это люди, А может, только массы.

Что вам светило прежде На этом небе черном? Наверное, надежда, А может, обреченность.

Теперь в железном склепе Вождь без знамен и войска. Наверное, нелепость, А может быть, геройство.

Что там, в небесной сини, Над ранкою рассвета? Наверное, Россия, А не Союз Советов.

Кто смеет лишь подумать, Да так, чтоб не узналось? Наверно, это юность, Умеренней, чем старость.

За чаем в печеньем Яд отрицанья сладок... Наверно, возрожденье, А может быть, упадок.

Безвременье затихло. Кричать в его бесплодность - Наверно, это выход, А может, безысходность.

Сойти живым в могилу, Исчезнуть в липкой гнили, Наверно, это сала, А может быть, бессилье.

Тебя за бастионом Увидит мрак кромешный, Наверно, умудренным, А может, отупевшим.

Последний отблеск бреда, Последнее движенье... Наверное, победа, А может, пораженье.

1970г., Лефортово.

Теперь я знала все. Но что мне было делать с этим знанием? У меня не было надежды ни на жизнь, ни на смерть.

"НАШ ПОЕЗД ОТХОДИТ В ОСВЕНЦИМ"

В этапе до перманентной газовой камеры есть своя прелесть - послед- няя, оставшаяся тебе до прибытия в пункт конечного назначения, где "вре- мени больше не будет". Нормальный столыпинский вагон (70-я статья обес- печивает отдельное "купе" с голыми полками, без окна, но через решетча- тую дверь видно окно в коридоре, и можно в последний раз посмотреть на реки, леса, поля, "вольных" людей). 70-я статья дает еще одну привиле- гию: лефортовский сухой паек - это не селедка, а огромный кус холодного вареного мяса. Политические "котируются": вор в законе, выяснив, за что я сижу, не- медленно передал по вагону приказ: не ругаться матом, не сквернословить, не ерничать, не отпускать скоромные шутки, пока я не "сойду", иначе он потом будет "разбираться". Мелкие уголовники (бытовики) вели себя, как в Английском клубе, а вор рассказал, как он три года назад схватил 5 лет по политической статье (плюс 6 за грабеж). Взяли они сберкассу в провин- ции и приехали в Москву покутить. После ресторана, сильно навеселе, стал наш вор кричать в троллейбусе: "Надо кидать коммунистов в Байкал!" Дали ему 15 суток за хулиганство. А когда срок кончился, у ворот его уже жда- ли... Привезли на Лубянку и спрашивают: "Ну почему в Байкал? Почему не в Волгу - она же ближе?" А он возьми и ответь: "А я слышал по радио, что Байкал - самое глубокое озеро в мире". Прибавили 70-ю. Конвой очень учтив: не избивает, не насилует, просто вежливо пригла- шает на чай в свое купе ("у нас там постель, белье, удобно"). Может быть, они и не имели в виду ничего дурного (я же не Софи Лорен), а прос- то хотели поговорить о политике и дать мне хоть сутки поспать в челове- ческих условиях, но проверять было неохота. Конвой, овчарки (я с тех пор их видеть не могу), решетки обнадеживали: в таких условиях больных никто не возит - автоматов многовато - государство не считает тебя больной, оно тебя просто карает. Просто такая пытка. Просто такая казнь. Этап до Казани на скором поезде длится сутки с небольшим, без остано- вок в этапных тюрьмах других городов. Идет июль. 17 мая мне исполнилось 20 лет. В одиночке Лефортовской тюрьмы. Вот когда поймешь "Штрафные ба- тальоны" Высоцкого. Когда останутся одни сутки до конца. "Всего лишь час дают на артобстрел..." Но ни ордена, ни "вышки" не будет. Нет у Высоцко- го такого варианта: комната 101. Я надеялась, что, когда меня будут вы- водить в туалет, я сумею открыть дверь в тамбур и выпрыгнуть на полном ходу. Или сразу попасть под колеса, или разбиться (если повезет). Если не повезет, успеть добраться до реки и утопиться. Или броситься под машину. Бежать мне даже не приходило в голову. На этом диагнозе кон- чается жизнь - это было ясно. Выбраться из поезда - самое главное. А дальше успеешь умереть, пока не настигли. Но двери были заперты. Все предусматривалось. Надеяться было больше не на что. Поезд доехал до Ка- зани.

ОСТРОВ ДОКТОРА МОРО

У каждой СПБ - спецпсихбольницы или спецтюрьмы - была своя специали- зация. В Днепропетровске пытали нейролептиками (Леонида Плюща замучили до полусмерти; когда его выслали в Париж, то из самолета мученика вынес- ли на носилках; и французских коммунистов это проняло: "Юманите" напеча- тала заметочку, что даже с врагами социализма так жестоко обращаться нельзя!). В СПБ под Калининградом, где был заключен Петр Григорьевич Григоренко, было то же самое. В Казани применяли и физические пытки, од- нако нейролептиками не пренебрегали. Самый сносный вариант был в Ленинг- радской СПБ: и Буковский, и Володя Борисов, и Виктор Файнберг вышли от- туда живыми и невредимыми; Витя даже сагитировал своего врача, женился на ней и увез во Францию. С одной стороны, Казань - это здоровый тюрем- ный элемент. Это даже не зона. Это "крытка", последний градус наказания - тюрьма. Овчарки, заборы с колючкой, вышки, охрана. Бытовики-уголовники из хозобслуги, они тоже твое начальство. В "палатах" кровати, но на ок- нах решетки, и эти "палаты" заперты, а в дверях - глазок. Двери открыва- ются на умывание, на оправку, для того что бы раздать еду, перед работой и прогулкой. Работа несложная, 3-4 часа в день: переплетная мастерская, швейная, стегание одеял, шитье медицинских перчаток. Кормят тоже лучше, чем в тюрьме: утром дают кусок масла, два раза в неделю - немного творо- гу, к обеду в супе будет плавать маленький кусочек (граммов 30-40) очень жирной свинины. Все остальное, кроме сахара и утреннего серого хлеба, - несъедобно. Есть и развлечения: три раза в месяц - кино (это как в зоне). Фильмы, которое я смотрела там, потом вызывали неизменное чувство ужаса, даже если это были комедии. Посылки можно получать любые, свидание - раз в два месяца на час в присутствии охраны и медицинского персонала, через стол. При этом можно передать любые продукты в любом количестве. Для уголовников - рай, для политзаключенных - геенна огненная. Есть, кроме обычных тюремных стандартов, еще кое-что "кроме". Военные медсестры. Во- енные врачи. Других нет. У них одна задача - заставить тебя полюбить Большого Брата. Есть "контингент" - патологические убийцы, маньяки. Обычные уголовники сюда не попадают, разве что "закосят" со взяткой в придачу (СПБ вместо "вышки" - для убийцы просто находка). В моей камере сидели пятеро. Галя убила топором мужа, Вера отравила золовку, Оксана застрелила из ружья мужа и шестилетнего сына. Одна милая особа за стеной посадила в ванну двух своих маленьких детей и пустила ток... У меня еще отличная камера, а у Наташи Горбаневской соседей - 11 человек. Верхний коридор - рабочий. Здесь членораздельно разговаривают, здесь тупые, примитивные люди, но эти звери все-таки ходят на двух ногах. Они, как в "Острове доктора Моро", чтут Закон и делают вид что живут, как лю- ди. А в нижнем коридоре в собственных нечистотах лежат и заживо разлага- ются полутрупы, утратившие человеческий облик, окончательно потерявшие рассудок. И ты знаешь, что за малейшую провинность ты попадешь к ним, сюда. Одежда вполне тюремная, свое платье здесь отбирают. Унизительно ходить в каторжном халате, в тюремном платье, в уродливых башмаках. И здесь нет срока: три года, тридцать лет - это как захочется КГБ. Не сло- мав, не уничтожив личность, не выпустят. Какие же политзаключенные сидят в СПБ? Приедет и сразу уедет Оля Иоф- фе, но ее успеют поистязать аминазином. Мы с ней не увидимся, разве что из-за забора - другое отделение. (Общая прогулка в общем дворе весной и летом длится 2-3 часа, но умалишенные гуляют тут же, и в бане с ними мо- ешься.) Нина Ж. пробудет в Казани год. Она из Грузинского Хельсинкского Союза, из Сухуми, хотя сама русская. У нее отняли семилетнего сына, оторвали и увели в спецприемник. Потом его забрала сестра. Инквизиторам она говорит, что будет впредь думать только о сыне, и они ей верят, это правдоподобно. Она филолог, русист. Преподавала в университете. Замкну- та, осторожна (здесь нельзя верить никому), очень истощена. Она уже была в Казани в начале 50-х годов. Тогда здесь просто гуляли, не было никаких пыток, спасались от сталинских лагерей. Шурочка Лакшина со своим другом подожгли дымовые шашки на трибуне 7 ноября у себя в Сыктывкаре. Оба учи- лись в Питере. Шашки погасили, акция протеста на этом кончилась, и нача- лась расплата. По газете с номером квартиры и дома, в которую завернули шашки, их нашли. Мальчик попал в Ленинградскую СПБ и выжил, а Шурочку в Казани уничтожали инсулиновым шоком. Доведя до слабоумия, выпустили. Это случилось за полгода до меня. Инсулин ей назначил сам Лунц. Я не знаю, сколько процентов психиатров приняли участие в этих гитлеровских штуч- ках, но даже если это 50 процентов, все равно они подлежат лишению дип- лома. После этого им людей доверять нельзя. У Лизы Морохиной стаж борьбы был еще больше. Ее отец был расстрелян в 1937 году. Еще в 16 лет она по- дожгла сельсовет. Попала на три года в лагерь, окончила школу. Стала распространять антикоммунистические листовки. В Казани ее пытали элект- рошоком, снизили интеллект, лишили возможности учиться. Сохраняется ду- ша, но гаснет ум. Это самое страшное. Ее продержали два года и выпусти- ли. Родиной Лизы был тот же Сыктывкар. Политзэки из провинции, неизвест- ные Западу и Москве, за которых некому было заступиться, подвергались самым страшным пыткам и были обречены на стирание личности. Сейчас, ког- да я пишу эти строки, в глухих углах страны в ПБ и СПБ досиживают свои двадцатилетние сроки несчастные узники, давно сведенные с ума, вроде Игоря Антипова. За одну забастовку или демонстрацию в Благовещенской СПБ сидели по 20 лет. Здесь в Казани есть памятник произволу "застоя" и рав- нодушию перестройки - учительница Ольга Н. Она еще помнит кое-что из французского языка. Сидит она с 1962 года. У нее чистенькое платьице, но ее сослали в нижний страшный коридор. Она наполовину лишилась рассудка, поет длинные баллады о "палачах в белых халатах", всюду ищет агентов НКВД. И сюда привезут маленькую ху- денькую Наталью Горбаневскую, которой Анна Ахматова оставила лиру. "Во- робышек" - называли ее друзья. В ней 1 м 50 см, а килограммов и вовсе нет. Ей было 34 года, мне - 20 лет. Ее стихи казались мне гениальными (и сейчас кажутся). На воле остались двое ее детей, Осик (грудной) и Ясик (9 лет). Она тоже будет обещать впредь заботиться только о детях, но ей не поверят и начнут пытать галоперидолом. Наташа много рассказывала мне о диссидентах, и я сначала была в восторге, но потом услышала ее мнение о моих листовках: "Это глупость. Незачем обращаться к народу. Он не пой- мет, а власти рассвирепеют и начнут репрессии. Пострадают и все дисси- денты". Становилось ясно, что товарищей по борьбе мне не найти и в среде Наташиных друзей. Слава Богу, за Наташу было кому заступиться. Через 4 месяца ее увезли обратно в Москву: скандал по поводу ее участи был хороший, громкий, меж- дународный. Хотя бы одного поэта спасли, против всех российских обычаев. Наташа вскоре уехала, но ее я не виню. Сидевший в СПБ неподсуден. После этого ужаса и позора человек не может оставаться в подвергнувшей его та- кому стране. Он имеет право уехать туда, где его хотя бы не будут счи- тать сумасшедшим. Были в Казани и чистенькие старушки-баптистки. Они проповедовали Слово Божье по деревням. В СПБ они сидели пожизненно, но не роптали. Уж не знаю, о каком способе мгновенной смерти пишет Буковс- кий, но я его не знала, и никто даже впоследствии мне не смог его наз- вать. Мне ни разу не посчастливилось найти на прогулке кусок стекла. По- кончить с собой в Казани так же невозможно, как и в Лефортове. О свободе в Казани не мечтают: будущего нет. В него перестаешь верить через 3-4 месяца. Перестаешь даже надеяться и мечтать. Ничего нет и не будет, кро- ме этого острова, этой Преисподней. Как там у Булгакова? "И обвиснешь на цепях, и ноги погрузишь в костер... И так будет всегда... Слово "всегда" понимаешь ли?" Мечтаешь попасть в Лефортово хотя бы на месяц, вдруг КГБ понадобится опять тщетно задать какой-нибудь вопрос. Но это тоже несбы- точно: я одиночка, группы нет, невменяемого даже гипотетически не могут привлечь как свидетеля. И зачем возить взадвперед того, кто не дает ни- каких показаний? Весь год, ложась спать, я мечтала об одном: чтобы утром не проснуться (инфаркт, инсульт, тромб). Человек, который после этой вечерней молитвы целый год неизменно просыпался в казанской камере, не должен, не может дальше жить. Это нехорошо и для него, и для человечества. Какими же средствами располагают современные о'брайены? Да теми же, что были у оруэлловского, плюс химические препараты, уничтожающие лич- ность, чего, согласитесь, у О'Брайена не было. Итак, казанский арсенал "средств устрашения".

I. То, что было в у О'Брайена (по нарастающей)

1. Избиение (уголовников охрана может забить сапогами до смерти, я такие случаи помню; политических - нет, их надо сломать, но представить живыми). 2. Привязывание жесткое (до онемения конечностей, до пролежней; в особенных случаях привязывают так, чтобы веревки впивались в тело до крови. В таком состоянии могут продержать неделю). 3. Сульфазин, или "сера" (везде был запрещен, кроме СССР). Одна инъекция, или сразу две - в разные точки, или даже четыре (в руку, ногу и под лопатки). Дикая боль в течение 2-3 дней, рука или нога просто от- нимаются, жар до 40 , жажда (и еще могут воды не дать). Проводится как "лечение" от алкоголизма или наркомании. 4. Бормашина. Привязывают к креслу и сверлят здоровый зуб, пока сверло не вонзается в челюсть Потом зуб пломбируют, чтобы не оставалось следов Любят удалять неубитый нерв. Все это делается профессиональным дантистом в зубоврачебном кабинете. "Санация полости рта". СПБ не имеют надзорной инстанции - жалобы не пе- решлют, а если переслать тайно - их все равно не примут ни в прокурату- ре, ни в Верховном суде. Узник СПБ бесправен даже больше, чем зэк. С ним можно сделать все. Насколько мне удалось узнать, бормашина применяется редко и только в Казани (испробовано лично). 5. Газообразный кислород подкожно. Вводят его толстой иглой под кожу ноги или под лопатку. Ощуще- ние такое, как будто сдирают кожу (газ отделяет ее от мышечной ткани). Возникает огромная опухоль, боль ослабевает в течение 2-3 дней. Потом опухоль рассасывается, и начинают сызнова. Применяют как лечение от "депрессии". Сейчас применяется к наркоманам как средство устрашения (чтобы боялись попасть в клинику). Вводят кислород 2-3 минуты, больше не выдерживают обе стороны (палачи глохнут от криков, жертва падает в обмо- рок). Политзаключенным вводят кислород по 10-15 минут. (Испробовано лич- но, 10 сеансов.)

II. То, чего у О'Брайена не было

1. Аминазин (очень болезненные инъекции, при этом вызывают цирроз пе- чени, непреодолимое желание заснуть - а спать не дают - и губят память вплоть до амнезии). 2. Галоперидол (аналоги трифтазин и стелазин, но они слабее). Создают дикое внутреннее напряжение, вызывают депрессию (черное излучение Стру- гацких), человек не может заснуть, но постоянно хочет спать, не может ни сидеть, ни лежать, ни ходить, ни писать (судороги рук изменяют почерк до неузнаваемости, не дают вывести букву), ни читать, ни думать. Неделя ударных доз - и нейролептический шок. Несколько месяцев - и потеря рас- судка гарантирована. 3. Инсулиновый шок с потерей сознания (уничтожает целые участки моз- га, снижает интеллект, память тоже пропадает). 4. Электрошок. Убивает сразу двух зайцев: во-первых, это пытка током, а во-вторых, разрушается непоправимо мозг. Одного пребывания в этих стенах - без книг, без науч- ных занятий (библиотеки фактически нет), без нормальных собеседников (политические сидят в разных камерах) - хватило бы на скорую потерю рас- судка. Я провела там год и была уже на пределе: еще бы полгода - и все. Могу только позавидовать стойкости Владимира Гершуни, который в два при- ема провел в таких застенках по 3-5 лет. Моих запасов прочности хватило бы на лагерь. Но на это я не была рассчитана (в этом как раз эффектив- ность комнаты 101). Я знаю, что многие переносили это легче, но ведь комнату 101 каждому подбирают индивидуально. Боюсь, что меня подвела здесь гордыня эгоиста-интеллигента (разум превыше всего! Моя личность не может быть принесена в жертву). Готовность к смерти и повышенная адапта- ция к любой физической боли не сочетались у меня с готовностью к отказу от разума при жизни. Тем более что знакомство с Наташей Горбаневской по- казало, что диссиденты считают необязательным сопротивление в таких ус- ловиях. Здешние отречения нельзя использовать для газет и TV: сумасшест- вие не дает должного назидания; чего стоит раскаяние сумасшедшего? По- том, в 1978 году, я убедилась, что попытка держаться достойно в психиат- рических застенках рассматривается диссидентами (да и инквизиторами то- же) как величайшая глупость чуть ли не на уровне инкриминируемого забо- левания. Я не пытаюсь оправдаться. В свете моих личных вкусов и убеждений оп- равданий отречению нет - даже в СПБ. Со второй попытки, уже зная, что меня ждет, я смогу взять эту высоту. Но в 20 лет я сбила планку. Инте- ресно, что казанские врачи не требовали даже признания болезни. Они вели беседы, как в институте марксизмаленинизма, требуя от патентованного умалишенного признания ошибочности его теоретических воззрений, как на партийных чистках 20х годов (разоружиться перед партией). Однако раск- рыть обман в моем случае не представлялось затруднительным, да я и не очень старалась, даже хуже Галилея, в силу юношеского легкомыслия. Одни наши беседы с Ниной Ж. и Наташей Горбаневской на прогулках чего стоили! А письма домой? А моя манера с утра до вечера заниматься по навезенным книгам в учеб- никам французским (там я его доучила), латынью, греческим (научилась неплохо переводить), лингвистикой, английским; переводить Камю, Овидия и читать Томаса Манна! Получала я полтаблетки галоперидола на ночь, да еще с большим количеством корректора. Может быть, я понравилась врачам? Ведь они же, эти же нелюди, стерли в порошок и Лизу и Шуру, хотя те тоже за- веряли их в своем "исправлении". Может быть, КГБ желал сохранить на бу- дущее антисоветчика с организаторской жилкой и стремлением свергать строй - для оправдания существования V отдела? Может быть, казанских провинциальных инквизиторов впечатляли мои богатые московские передачи (рябчиков не было, но ананасы попадались, торты, икра, шоколадные набо- ры) и импозантные родители (сравнительно с другими визитерами)? Может быть, сыграли роль московские гостинцы, мясо, масло, щедро ими привози- мые (этого в Казани в начале 70-х уже не было)? Не могли же они меня просто пожалеть... Других же (кроме Натальи Гор- баневской - отчасти) не жалели... Но самой криминальной была моя манера делить роскошные передачи и посылки на всех политических заключенных от- деления. Там это совсем не было принято, Нина Ж. даже вначале отказыва- лась брать. Я вносила в Казань этику политических! Все остальное вранье летело к чертям. В раскаяние после этого поверить было невозможно. А дальше начинается крупное везение. Были применены не химические, а физи- ческие пытки. Это просто милость судьбы: два сеанса с бормашиной и де- сять сеансов с кислородом подкожно. Не знаю почему, но у меня сложилось впечатление, что пытки без нейро- лептиков в Казани - это блат. Здесь легко отбиться: надо уметь молча те- рять сознание, желательно с улыбкой (конечно, с бормашиной это не прохо- дит, здесь улыбка не получается - с открытым-то ртом! Но можно хотя бы не кричать и не стонать, а кислород улыбаться не мешает). Такое поведе- ние ошеломляет, и на тебя рано или поздно махнут рукой. Я даже думаю, что поседела я в 20 лет не из-за этого, а из-за отречения и обстановки. Делается все это без ненависти к объекту воздействия: просто нудная, советская работа. Отпуская вентиль на баллоне с кислородом, обсуждают вопрос о том, кому дадут следующее звание и прибавку к жалованью и за что, где достать карпов и т.д. Непосредственные исполнители - рядовые палачи - не любят криков и проклятий, это осложняет работу и не дает обсуждать свои дела. Поэтому ко мне они питали самые теплые чувства. К тому же простых людей ученость интригует. Даже главврач-полковник любил поговорить со мной о Таците и Гиппократе. Я в рубашке родилась: передачи делить я продолжала, а пытки они прекратили. Видимо, сработал советский стереотип: для статистики применено достаточно, а там чего надрываться-то? Пусть у ГБ голова бо- лит. Без совка в "Совке" совсем можно было бы пропасть. Из передач дос- тавалось мне совсем немного, казанскую еду я не употребляла. Скоро я во- обще уже не могла есть: не осталось желудочного сока. Дикие приступы бо- ли отбивали охоту что-то пробовать. Моим кураторам тоже было ясно, что конец не за горами. Может быть, при международной огласке (Юлий Ким, много сделавший для моего спасения Владимир Буковский), при том, что французы - преподаватели ИНЯЗа подняли шум там у себя, при передачах по "Свободе" каждую неделю моя смерть в казанских стенах в 21 год не была рентабельной? Диссиденты, безусловно, меня спасли, хотя я и не принадле- жала к их корпорации. Может быть, они и не могли спасать всех, всеми За- пад не интересовался? Даже наверное так. Мои нестандартные листовки (это не был типичный уровень постижения ситуации 60-х годов) попали в первые "Хроники текущих событий". Та же Наташа Горбаневская их и делала. Мою фотографию я потом нашла в диссидентской квартире Иры Каплун за стеклом книжного шкафа... Диссиденты были единственными людьми, кто с 1959 до 1986 года чтото делал для страны. Мало что хорошего вышло? Это не их ви- на, а страны. У меня вышло не больше... Комиссия, приезжающая в СПБ два раза в год, для политических не имеет значения. Без санкции КГБ не "выписывают". Но если и выписывают, то ра- дости, как говорится, мало. Освобождение здесь ни при чем. Снимается принудительное лечение (судом) в СПБ, меняется на такое же в ПБ по месту жительства (для московских диссидентов - на Столбовой). Тем же этапом, под тем же конвоем везут в тюрьму по месту жительства, а там - в ПБ, где могут продержать до полугода (что и проделали с Олей Иоффе, да еще и продолжали пытать). Тогда, опять-таки с санкции КГБ, суд снимает прину- дительное лечение. То, что от вас осталось, может идти домой. Местные живодеры подчас более свирепы, чем лощеные палачи из СПБ; у последних, как правило, выше уровень развития, они и помиловать могут. На мою ко- миссию приехал лично Лунц - посмотреть на результаты. Я думаю, мой впол- не дистрофический внешний вид его удовлетворил, а может быть, и испугал (учитывая международную огласку). Я была похожа на тень из Аида, ходила уже с трудом. Впечатляли и полуседые волосы (в 21 год). Поэтому Лунц до- вольно скоро отпустил меня с миром, задав только два вопроса: "Измени- лись ли ваши убеждения?" и "Изменились ли они сами по себе или в ре- зультате лечения?". Ненавидя себя и понимая, что простить себе это я не смогу никогда, я ответила на первый вопрос "да" и на второй - "в ре- зультате лечения". Умиротворенный Лунц благожелательно сказал: "Вы долж- ны из всего случившегося сделать для себя выводы", - сообщая тем самым решение комиссии и разоблачая всю эту муру с шизофренией: какие выводы может сделать для себя псих? Он же за себя не отвечает! Я глубоко убеж- дена, что из СПБ своего противника нельзя выпускать живым: он делается вервольфом, и его никакая пуля, кроме серебряной, не возьмет. Он обречен на мщение обществу, и он не успокоится, пока не разрушит то государство, которое пропустило его через эту мясорубку. Я не хотела жить. Я не хоте- ла свободы. Как бороться, имея в перспективе Казань? Как не бороться, зная, что ЭТО существует? Я не мечтала даже дойти до реки и утопиться: смерть не смыла бы мой позор, поражение не стало бы победой. Я должна была сразиться с ними на их поле - и их же оружием. Я должна была выиг- рать именно в этой игре. Но пока я просто умирала, и физически, и мо- рально. Решения суда