Мещеряков Н.Л. Луначарский А.В. Литературная энциклопедия 6. Воззрения Ленина на отдельных русских писателей

6. ВОЗЗРЕНИЯ ЛЕНИНА НА ОТДЕЛЬНЫХ РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ

Последовательными сторонниками «американского пути» развития страны Ленин считал Белинского и Герцена. Доказывая, что только «социал-демократия» — разумеется конечно большевизм — может быть идеологическим гегемоном всего революционного в стране, он писал: «... Мы хотим лишь указать, что роль передового борца может выполнить только партия, руководимая передовой теорией. А чтобы хоть сколько-нибудь конкретно представить себе, что́ это означает, пусть читатель вспомнит о таких предшественниках русской социал-демократии, как Герцен, Белинский, Чернышевский и блестящая плеяда революционеров 70-х годов; пусть подумает о том всемирном значении, которое приобретает теперь русская литература; пусть... да довольно и этого!» («Что делать?», том IV, страница 381).

Белинский интересует Л. прежде всего как один из провозвестников демократической мысли. «Его (Белинского — А. Л.) знаменитое „Письмо к Гоголю“, подводившее итог литературной деятельности Белинского, было одним из лучших произведений бесцензурной демократической печати, сохранивших громадное живое значение и по сию пору» («Из прошлого рабочей печати в России», т. XVII, стр. 341). И для Л. Белинский совершенно так же, как позднейшие революционные народники, есть выразитель начавшегося протеста и борьбы крестьянства. Критикуя сб. «Вехи», он говорит: «Письмо Белинского к Гоголю, вещают „Вехи“, есть „пламенное и классическое выражение интеллигентского настроения“ .... „История нашей публицистики, начиная после Белинского, в смысле жизненного разумения — сплошной кошмар“ .... Так, так. Настроение крепостных крестьян против крепостного права, очевидно, есть „интеллигентское“ настроение. История протеста и борьба самых широких масс населения с 1861 по 1905 г. против остатков крепостничества во всем строе русской жизни есть, очевидно, „сплошной кошмар“. Или, может быть, по мнению наших умных и образованных авторов, настроение Белинского в письме к Гоголю не зависело от настроения крепостных крестьян? История нашей публицистики не зависела от возмущения народных масс остатками крепостного гнета?» («О „Вехах“», т. XIV, стр. 219).

Из великих предшественников той величайшей мировой революции, в которой первую роль сыграл сам Л., больше всех уделено внимания А. И. Герцену. О нем он писал чаще всего и ярче всего. При этом повезло и нам, ибо в отзывах Л. о Герцене дается непревзойденно блестящий образец анализа революционера-писателя, в котором не забыты существенные недостатки его деятельности, но отнюдь не раздуты до таких размеров, чтобы отречься от оставленного предшественником наследства. Мы часто видим теперь, как молодые литературоведы, анализируя того или другого великого передового художника прошлого или настоящего, к-рый не сумел подняться над всеми предрассудками своего класса, не сумел добиться полной чистоты идеологических воззрений, с какой-то особенной страстью стараются подчеркнуть и преувеличить эти недостатки, словно меньше радуясь помощи, к-рую нам приносит такой человек, чем опасаясь видеть в его лице какого-то конкурента. Такое «левацкое» отношение к наследству столь же вредно, сколь и правооппортунистическое замалчивание недостатков и недомыслий подобных «союзников».

Герцен, как и всякий иной писатель, являлся для Л. продуктом своего времени. «Духовная драма Герцена была порождением и отражением той всемирно исторической эпохи, когда революционность буржуазной демократии уже умирала (в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще не созрела» («Памяти Герцена», т. XV, стр. 465). Статья о великом революционере прошлого, написанная к столетию со дня его рождения, открывается установлением классовой принадлежности Герцена во всей ее огромной сложности. «Герцен принадлежал к поколению дворянских, помещичьих революционеров первой половины прошлого века. Дворяне дали России Биронов и Аракчеевых, бесчисленное количество „пьяных офицеров, забияк, картежных игроков, героев ярмарок, псарей, драчунов, секунов, серальников“ да прекраснодушных Маниловых. „И между ними, — писал Герцен, — развились люди 14 декабря, фаланга героев, выкормленных, как Ромул и Рем, молоком дикого зверя... Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног, воины-подвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтобы разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия“. К числу таких детей и принадлежал Герцен. Восстание декабристов разбудило и „очистило“ его. В крепостной России 40-х гг. XIX в. он сумел подняться на такую высоту, что встал в уровень с величайшими мыслителями своего времени. Он усвоил диалектику Гегеля. Он понял, что она представляет из себя „алгебру революции“. Он пошел дальше Гегеля, к материализму, вслед за Фейербахом. Первое из „Писем об изучении природы“ — „Эмпирия и идеализм“, написанное в 1844 г., показывает нам мыслителя, который даже теперь головой выше бездны современных естествоиспытателей-эмпириков и тьмы тем нынешних философов, идеалистов и полуидеалистов. Герцен вплотную подошел к диалектическому материализму и остановился перед историч. материализмом» (т. XV, стр. 464).

В социальной личности Герцена положительные черты неразрывно сплетаются с отрицательными. Он почти дошел до диалектического материализма, но остановился, не сумев овладеть его методом.«Эта „остановка“ и вызвала духовный крах Герцена после поражения революции 1848 г. Герцен покинул уже Россию и наблюдал эту революцию непосредственно. Он был тогда демократом, революционером, социалистом. Но его „социализм“ принадлежал к числу тех бесчисленных в эпоху 1848 года форм и разновидностей буржуазного и мелкобуржуазного социализма, которые были окончательно убиты июньскими днями. В сущности, это был вовсе не социализм, а прекраснодушная фраза, доброе мечтание, в которую облекала свою тогдашнюю революционность буржуазная демократия, а равно невысвободившийся из-под ее влияния пролетариат. Духовный крах Герцена, его глубокий скептицизм и пессимизм после 1848 года был крахом буржуазных иллюзий в социализме». Герцен взят Л. во всей сложности своих внутренних противоречий. С одной стороны, «Герцен создал вольную русскую прессу за границей — в этом его великая заслуга. „Полярная звезда“ подняла традицию декабристов. „Колокол“ [1857—1867] встал горой за освобождение крестьян. Рабье молчание было нарушено» (т. XV, стр. 466). С другой — в нем сильны реакции старого, оставившие отпечаток на всем его мировоззрении. «Но Герцен принадлежал к помещичьей, барской среде. Он покинул Россию в 1847 г., он не видел революционного народа и не мог верить в него. Отсюда его либеральная апелляция к „верхам“. Отсюда его бесчисленные слащавые письма в „Колоколе“ к Александру II Вешателю, которых нельзя теперь читать без отвращения. Чернышевский, Добролюбов, Серно-Соловьевич, представлявшие новое поколение революционеров-разночинцев, были тысячу раз правы, когда упрекали Герцена за эти отступления от демократизма к либерализму». Однако Л. тотчас же оговаривается, что в этих противоречиях ведущим началом была все же его революционность. «Однако, справедливость требует сказать, что при всех колебаниях Герцена между демократизмом и либерализмом демократ все же брал в нем верх» (т. XV, стр. 467). И Л. подтверждает это свое суждение рядом сверкающих цитат из сочинений Герцена, в которых сказывается его ненависть к господствующему режиму, его презрение к либералам кавелинского и тургеневского типа. Он гневно протестует против желания либералов примазаться к Герцену, расхвалить в нем слабое, замолчать сильное, и в конце своего вдохновенного слова о Герцене он рисует с титаническим мастерством и захватывающей силой картину всего движения от начала дворянской революции до начала пролетарской. «Чествуя Герцена, мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала — дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию. Ее подхватили, расширили, укрепили, закалили революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями „Народной воли“. Шире стал круг борцов, ближе их связь с народом. „Молодые штурманы будущей бури“ — звал их Герцен. Но это не была еще сама буря. Буря, это — движение самих масс. Пролетариат, единственный до конца революционный класс, поднялся во главе их и впервые поднял к открытой, революционной борьбе миллионы крестьян. Первый натиск бури был в 1905 г. Следующий начинает расти на наших глазах» («Памяти Герцена», т. XV, стр. 468).

Большим сочувствием Л. пользовались также Некрасов и Салтыков-Щедрин, два писателя прошлого, как и Герцен, вышедшие из дворянства, но гораздо теснее сомкнувшиеся с рядами борцов за «американский путь». Биографически Некрасов — очень пестрая личность: по происхождению — дворянин, по значительному периоду своей молодости — интеллигент-пролетарий, по своей журнально-издательской практике — во многом представитель крупнобуржуазных приемов. Тут можно нагородить очень много всякой психологии, и мы вовсе не говорим, что такой подробный разбор формирования личности Некрасова и противоречий уже сформировавшейся личности, к-рых Л. отнюдь не отрицает и к-рые даже подчеркивает, не имеет никакого значения. Но все это в глазах Л. второстепенно. На первом плане для него стоит то, что Некрасов, как и Салтыков, — выразители интересов крестьянства, что свой великий талант они развернули, отточили, использовали для защиты «американского пути» развития русской революции.

И Некрасова и Салтыкова-Щедрина Л. высоко ценил как срывателей масок с крепостнической России. «Еще Некрасов и Салтыков, — писал он в статье „Памяти графа Гейдена“, — учили русское общество различать под приглаженной и напомаженной внешностью образованности крепостника-помещика его хищные интересы, учили ненавидеть лицемерие и бездушие подобных типов, а современный российский интеллигент, мнящий себя хранителем демократического наследства, принадлежащего к кадетской партии или к кадетским подголоскам, учит народ хамству и восторгается своим беспристрастием беспартийного демократа. Зрелище едва ли не более отвратительное, чем зрелище подвигов Дубасова и Столыпина...» (т. XII, стр. 9). На творчество Некрасова Л. опирался и в борьбе против современных либералов. «Дело идет о далеком прошлом. И в то же время тогдашнее и теперешнее отношение либералов („с виду и чиновников душой“) к классовой борьбе — явления одного порядка» («Либеральное подкрашивание народничества», т. XVI, стр. 339). Или еще более сильная по своей саркастичности цитата из статьи «Еще один поход на демократию»: «Особенно нестерпимо бывает видеть, когда субъекты вроде Щепетева, Струве, Гредескула, Изгоева и прочей кадетской братии хватаются за фалды Некрасова, Щедрина и т. п. Некрасов колебался, будучи лично слабым, между Чернышевским и либералами, но все симпатии его были на стороне Чернышевского. Некрасов по той же личной слабости грешил нотками либерального угодничества, но сам же горько оплакивал свои „грехи“ и публично каялся в них. „Не торговал я лирой, но бывало, / Когда грозил неумолимый рок, / У лиры звук неверный исторгала / Моя рука...“. „Неверный звук“ — вот так называл сам Некрасов свои либерально-угоднические грехи. А Щедрин беспощадно издевался над либералами и навсегда заклеймил их формулой: „применительно к подлости“» («Еще один поход на демократию», т. XVI, стр. 132—133). Эта цитата чрезвычайно ярко характеризует и Некрасова и Щедрина как союзников революционной крестьянской демократии, возглавляемой Чернышевским, как злейших врагов буржуазно-дворянских либералов, т. е., пользуясь ленинской формулой, как сторонников «американского пути».

Салтыков-Щедрин происходил из крупного дворянского рода, был крупным царским чиновником, но все это стерто тем великолепным фактом, что Салтыков проникся жгучей ненавистью и острым презрением к крепостному праву, царизму, бюрократии, что он перенес эти чувства также на всех либеральных болтунов, что он чувствовал глубочайшее уважение к революционерам и что в своих гениальных картинах русской действительности он беспощадно и с непревзойденной меткостью изображал эту действительность, клеймил ее пороки и звал к борьбе с нею.

Салтыков-Щедрин был одним из самых любимых писателей Ленина. Об этом говорят единогласные свидетельства мемуаристов. Никем не пользовался Ленин так часто в качестве источника блестящих беллетристических иллюстраций к своим страстным статьям, как именно Салтыковым. Последний цитируется даже в таких, казалось бы, сугубо исследовательских работах, как «Развитие капитализма в России» или «Аграрный вопрос и критики Маркса». «Без того, чтобы такую задачу (материалистического истолкования гегелевской диалектики — А. Л.) себе поставить и систематически ее выполнять, материализм не может быть воинствующим материализмом. Он останется, употребляя щедринское выражение, не столько сражающимся, сколько сражаемым» («О значении воинствующего материализма», т. XXVII, стр. 188). «Как это не тошнит людей от этого — употреблю щедринское выражение — языкоблудия?» (т. XV, стр. 336). На страницах сочинений Ленина фигурируют почти все щедринские герои в новых своих политических обличиях. Здесь мы встретим и помпадуров, разглагольствующих на либеральный манер, и Угрюм-Бурчеевых, ставших видными сановниками с черносотенными убеждениями, и Карася-идеалиста, оказавшегося мелким обывателем, и Премудрого пискаря, и забитого и задавленного Конягу-крестьянина. Галлерея этих образов заключается красноречивой фигурой Порфирия Головлева. Щедринского Иудушку Л. вспоминает особенно охотно. «Это — иудушка, который пользуется своими крепостническими симпатиями и связями для надувания рабочих и крестьян, проводя под видом „охраны экономически слабого“ и „опеки“ над ним в защиту от кулака и ростовщика такие мероприятия, которые низводят трудящихся в положение „подлой черни“, отдавая их головой крепостнику-помещику и делая тем более беззащитными против буржуазии» («Что такое „друзья народа“...», т. I, стр. 186). Этот зловещий образ помещика-крепостника у Л. особенно част. В эпоху подавления революции 1905 и торжества дворянской реакции Л. восклицает: «Жаль, что не дожил Щедрин до „великой“ российской революции. Он прибавил бы, вероятно, новую главу к „Господам Головлевым“, он изобразил бы Иудушку, который успокаивает высеченного, избитого, голодного, закабаленного мужика: ты ждешь улучшения? Ты разочарован отсутствием перемены в порядках, основанных на голоде, на расстреливании народа, на розге и нагайке? Ты жалуешься на „отсутствие фактов“? Неблагодарный! Но ведь это отсутствие фактов и есть факт величайшей важности! Ведь это сознательный результат вмешательства твоей воли, что Лидвали попрежнему хозяйничают, что мужики спокойно ложатся под розги, не предаваясь зловредным мечтам о „поэзии борьбы“» («Торжествующая пошлость или кадетствующие эсеры», т. XI, стр. 158). Приводимые нами цитаты — замечательный пример того, как умел Л. использовать в своей публицистике образы художественной литературы. В его сочинениях мы найдем массу лит-ых цитат из Тургенева, Гоголя, Грибоедова, Крылова, народников, Чехова и др. Салтыкову принадлежит среди них первое место, и это разумеется всецело должно быть объяснено сатирической остротой творчества этого виднейшего борца за «американский путь».

Особенно значительны были симпатии Л. к Чернышевскому, публицисту, которого он также неоднократно цитировал в своих сочинениях на текущие политич. темы. «Мы помним, как полвека тому назад великорусский демократ Чернышевский, отдавая свою жизнь делу революции, сказал: „жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы“. Откровенные и прикровенные рабы-великороссы (рабы по отношению к царской монархии) не любят вспоминать об этих словах. А, по-нашему, это были слова настоящей любви к родине...» («О национальной гордости великороссов», т. XVIII, стр. 81). «Современным „социал-демократам“, оттенка Шейдемана или, что почти одно и то же, Мартова, так же претят Советы, их так же тянет к благопристойному буржуазному парламенту или к Учредительному собранию, как Тургенева 60 лет тому назад тянуло к умеренной монархической и дворянской конституции, как ему претил мужицкий демократизм Добролюбова и Чернышевского» («Очередные задачи Советской власти», том XXII, стр. 467). «„Историческая деятельность — не тротуар Невского проспекта“, говорил великий русский революционер Чернышевский. Кто „допускает“ революцию пролетариата лишь „под условием“, чтобы она шла легко и гладко, чтобы было сразу соединенное действие пролетариев разных стран, чтобы была наперед дана гарантия от поражений, чтобы дорога революции была широка, свободна, пряма, чтобы не приходилось временами, идя к победе, нести самые тяжелые жертвы, „отсиживаться в осажденной крепости“ или пробираться по самым узким, непроходимым, извилистым и опасным горным тропинкам, — тот не революционер, тот не освободил себя от педантства буржуазной интеллигенции, тот на деле окажется постоянно скатывающимся в лагерь контрреволюционной буржуазии, как наши правые эсеры, меньшевики и даже (хотя и реже) левые эсеры» («Письмо к американским рабочим», том XXIII, стр. 183). К этим цитатам — их легко было бы умножить — необходимо присовокупить свидетельство Н. К. Крупской о чрезвычайно положительном отношении Л. к беллетристике Чернышевского. «Он любил роман Чернышевского „Что делать?“, несмотря на малохудожественную, наивную форму его. Я была удивлена, как внимательно читал он этот роман и какие тончайшие штрихи, которые есть в этом романе, он отметил» (Н. К. Крупская, Воспоминания о Ленине, 1931, стр. 187). Нет никакого сомнения в том, что в симпатиях Л. к Чернышевскому была своего рода преемственность двух гениальных революционеров, что Л. высоко ценил Чернышевского как одного из самых замечательных предшественников марксизма. «Чернышевский заразил его своей непримиримостью в отношении либерализма. Недоверие к либеральным фразам, ко всей позиции либерализма проходит красной нитью через всю деятельность Л. Если возьмем сибирскую ссылку, протест против „Кредо“, возьмем разрыв со Струве, затем, непримиримую позицию, к-рую Л. занял по отношению к кадетам, по отношению к ликвидаторам-меньшевикам, которые были готовы пойти на сделку с кадетами, мы увидим, что Владимир Ильич держался той же непримиримой линии, которой держался Чернышевский по отношению к либералам, предавшим крестьянство во время реформы 1861 года... Давая оценку буржуазно-либеральному демократизму и демократизму обуржуазившегося народничества 80-х годов, примирившегося с царизмом, Л. противопоставлял ему демократизм революционного марксизма. Чернышевский дал образец непримиримой борьбы с существовавшим строем, борьбы, где демократизм был неразрывно связан с борьбой за социализм» (Н. К. Крупская, Воспоминания о Ленине, стр. 182). В лице Чернышевского Ленин чтил одного из упорнейших и славнейших борцов за интересы обманутого крестьянства, и не случайно в своей ранней публицистической работе он раскрывает смысл крестьянской реформы устами Волгина, героя романа Чернышевского «Пролог к прологу», в уста к-рого Чернышевский вложил свои мысли (см. напр. «Что такое „друзья народа“...», т. I, стр. 178—180).

Чрезвычайно высокой была и ленинская оценка русских народников 60—70-х гг. Оценка эта была более положительной, чем оценка Л. Толстого, ибо народники, выражая собою те же крестьянские чаяния, стояли на левом фланге тогдашней общественности. Это однако не мешало Л. отмечать ту степень двойственности произведений этих великих революционных демократов, которая не могла не быть им присуща, ибо лишенной исторической двойственности может явиться только точка зрения пролетариата, а в области художественной лит-ры — только пролетарская лит-ра.

Отличительной и оригинальной особенностью суждений Л. о народниках-беллетристах было то, что он поставил характеристику крупнейших писателей-народников, этого чрезвычайно значительного революционно-демократического отряда, в непосредственную зависимость от того глубокого анализа путей русской революции, который мы уже приводили выше. Народники для Ленина прежде всего — последовательные представители сил, заинтересованных в торжестве «американского» революционного пути развития. Как известно, основной силой, заинтересованной в этом, было в то время крестьянство. Из ленинской характеристики своеобразного великого писателя крестьянства Л. Толстого мы увидим ниже, что крестьянство в сознании своем отнюдь не было целиком революционным, что в нем живучи были утопические реакционные тенденции.

Народники были вождями крестьянства в том смысле, что они умели в лучшую свою эпоху, до своей легализации и опошления, к-рое началось уже с Михайловским, представлять интересы крестьянства в несравненно более чистом виде, чем Л. Толстой. Народники были революционно-демократическими представителями крестьянства. В своей статье о Михайловском Л. дает общую характеристику народников. Из характеристики, которую мы приводим ниже, явствует, что Михайловский был уже упадочным типом народника, несравненно уступающим великим представителям народничества. Но характеристика эта говорит только об этих отрогах горного хребта революционного народничества, обладавшего такими импонирующими вершинами, как Чернышевский. Л. много и ожесточенно боролся с эпигонами народничества, всеми средствами охаивавшими марксизм (см. статьи его «Что такое „друзья народа“...», «Экономическое содержание народничества», «От какого наследства мы отказываемся» и др.). Но, разоблачая реакционность этого течения в эпоху возникновения марксизма, он ни в какой мере не склонен был умалять силу той социалистической пропаганды, к-рую вели в 60—70-е гг. эти идеологи крестьянского социализма. Социалистический утопизм мелкобуржуазных революционеров показывает напряженность их оппозиционной мысли и приближает их к нам. Это отразилось на всех высказываниях Ленина о народниках: «Михайловский был одним из лучших представителей и выразителей взглядов русской буржуазной демократии в последней трети прошлого века. Крестьянская масса, которая является в России единственным серьезным и массовым (не считая городской мелкой буржуазии) носителем буржуазно-демократических идей, тогда еще спала глубоким сном. Лучшие люди из ее среды и люди, полные симпатий к ее тяжелому положению, так называемые разночинцы — главным образом учащаяся молодежь, учителя и другие представители интеллигенции, — старались просветить и разбудить спящие крестьянские массы. Великой исторической заслугой Михайловского в буржуазно-демократическом движении в пользу освобождения России было то, что он горячо сочувствовал угнетенному положению крестьян, энергично боролся против всех и всяких проявлений крепостнического гнета, отстаивал в легальной, открытой печати — хотя бы намеками сочувствие и уважение к „подполью“, где действовали самые последовательные и решительные демократы-разночинцы, и даже сам помогал прямо этому подполью» («Народники о Н. К. Михайловском», т. XVII, стр. 223).

Лучшие народники, революционеры типа Чернышевского и Добролюбова, писатели типа Успенского и Салтыкова были непреклонными и непримиримыми сторонниками демократической революции. Это не значило однако, что, будучи наиболее последовательными выразителями истинных интересов массового крестьянства, какие только могли в то время существовать, они не впадали в серьезнейшие заблуждения. Прежде всего они идеализировали крестьянство, часто не понимая таящихся в нем внутренних противоречий. Они не понимали также того, что на чисто крестьянской почве возможна лишь буржуазная революция, хотя и весьма решительная, весьма «плебейская». Они старались навязать крестьянству общинный социализм. Само собой разумеется, как неоднократно отмечал Ленин, этот социализм не мог не быть совершенно утопическим с точки зрения своей осуществимости и не мог не быть в то же время половинчатым, мутным по самому своему характеру. Л. сочувственно цитирует в этом отношении одного из первых русских марксистов, И. А. Гурвича. «Народник 70-х гг., — очень метко говорит Гурвич, — не имел никакого представления о классовом антагонизме внутри самого крестьянства, ограничивая этот антагонизм исключительно отношениями между „эксплоататором“ — кулаком или мироедом — и его жертвой — крестьянином, пропитанным коммунистическим духом. Глеб Успенский одиноко стоял со своим скептицизмом, отвечая иронической улыбкой на общую иллюзию. Со своим превосходным знанием крестьянства и со своим громадным артистическим талантом, проникавшим до самой сути явлений, он не мог не видеть, что индивидуализм сделался основой экономических отношений не только между ростовщиком и должником, но между крестьянами вообще» («Что такое „друзья народа“...», т. I, стр. 157—158).

К Успенскому Ленин относился с особенной любовью. В «Развитии капитализма в России» дается характеристика Кавказа со ссылкой на очерки этого народника: «Страна, слабо заселенная в начале пореформенного периода или заселенная горцами, стоявшими в стороне от мирового хозяйства и даже в стороне от истории, превращалась в страну нефтепромышленников, торговцев вином, фабрикантов пшеницы и табаку, и господин Купон безжалостно переряживал гордого горца из его поэтического национального костюма в костюм европейского лакея» (Сочинения, том III, страница 464). Ряд образов, взятых из произведений Успенского, бытует в ленинской публицистике: «герои Купона» (т. IX, стр. 31), будочник Мымрецов с его девизом «тащить и не пущать» (т. XVIII, стр. 448), «Иваны Непомнящие» (т. XXVII, стр. 171) и др. Л. неоднократно отмечал, что Успенский не только вместе с другими наиболее радикальными народниками был последовательным демократическим революционером, но что он в отличие от народников типа Златовратского, старавшихся в угоду своим чаяниям «препарировать» крестьянство под особым народническим соусом, прекрасно различал расслоение деревни и не только понимал все свойства деревенского кулака, но с величайшей тоской, доведшей его позднее до личной катастрофы, констатировал мелкособственнические тенденции всей толщи крестьянства и в этом отношении становился выше народничества, разлагал его иллюзии, к несчастью не видя тех новых путей, того «спасения», к-рое мог принести середняцкому и бедняцкому крестьянству пролетариат. В основе характеристики Успенского лежит та же теория отражения, которая, как мы увидим ниже, применена во всех статьях о Льве Толстом.

Характеризуя Успенского, Л. повторяет тот же прием, к-рый, как мы увидим сейчас, применен к Толстому. Для Плеханова, также писавшего о Гл. Успенском, последний — прежде всего мелкобуржуазный интеллигент. Это личное происхождение — сам по себе, может быть, интересный путь интеллигента Успенского к крестьянству — Ленин в своих общих статьях (специального труда Гл. Успенскому он не посвящал), можно сказать, игнорирует. Для него важно не это; для него доминирующим является тот факт, что Успенский всем существом стоит за «американский путь» развития, что он субъективно совершенно честно сдабривает его социалистическим утопизмом и что кроме того — это уже черта Успенского, выделяющая его среди его соратников, — он заражен тем скептицизмом к народничеству, к-рый послужил бы великолепным переходом к марксизму, доживи Успенский до соответственной эпохи. Конечно и здесь нельзя не отметить огромного таланта Успенского, который тоже в конце-концов сводился к честности, беспощадности, страсти, свежести, наблюдательности и т. п.

Мы вовсе не хотим сказать, что проблема Успенского в целом исчерпана Л. Он первый зло посмеялся бы над подобным «ленивым» утверждением. Здесь, как и всюду в области литературоведения, предстоит проделать огромную работу; но эта работа может вестись только на базе ленинских указаний.

Но больше всего Л. отдал внимания творчеству Л. Толстого. Что поражает в самом подходе Л. к «великому писателю земли русской»? Мы имеем немало исследований о Толстом, принадлежащих перу марксистов и написанных до и после статей Ленина. Среди них имеются такие ценные произведения, как статьи Плеханова. Все эти исследователи подходили конечно к Толстому с классовой точки зрения. Но как понимали они эту классовую точку зрения? Они видели в Толстом прежде всего представителя аристократического дворянства и пытались вывести толстовство исключительно из условий дворянского разорения и дворянской реакции на наступление капитала. «Мужиковство» Толстого являлось для них родом чудачества, своего рода утопической, заранее приготовленной позицией защитника барства, вынужденного отказаться от защиты первой оборонительной линии, т. е. усадебной культуры и социального руководства класса помещиков. Конечно во всем этом есть немалая доля истины. Такая точка зрения гораздо выше, чем попытка объяснить Толстого и толстовство «движением человеческой совести» или объявить их результатом исключительной личной гениальности или, как пытались в последние годы сделать формалисты, вывести творчество Толстого из формальных и бытовых условий современной ему литературной жизни. Но и эта относительно правильная точка зрения представляется бледной и тусклой, когда сравниваешь ее с гениальным анализом Л. Благодаря Л. Толстой не то, чтобы перестал быть для нас отпрыском дворянства, но, оставляя это свое качество как мало серьезный исходный момент за собою, в исполинском росте своего творчества он оказался в глубоком соответствии с великим социальным моментом, к-рым это творчество определилось, и исполинскими размерами того, правда, противоречивого в своем сознании и неорганизованного класса, выразителем которого на самом деле явился этот «граф». «Острая ломка всех „старых устоев“ деревенской России обострила его внимание, углубила его интерес к происходящему вокруг него, привела к перелому всего его миросозерцания. По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей знати в России, — он порвал со всеми привычными взглядами этой среды и в своих последних произведениях обрушился со страстной критикой на все современные государственные, церковные, общественные, экономические порядки, основанные на порабощении масс, на нищете их, на разорении крестьян и мелких хозяев вообще, на насилии и лицемерии, которые сверху донизу пропитывают всю современную жизнь» («Л. Н. Толстой и современное рабочее движение», том XIV, страница 405). Социальный факт, лежавший в основе творчества Толстого, это, по Ленину, вся смена старой феодальной крепостнической России Россией капиталистической, а класс, который всей своей социальной психологией определил монументальную и в то же время глубоко противоречивую, одновременно революционную и реакционную идеологию Л. Толстого, это — крестьянство.

Л. посвятил Толстому немало работ. Тут мы найдем статью «Лев Толстой как зеркало русской революции», напечатанную первоначально в органе Петербургского и Московского комитетов РСДРП «Пролетарий» в Женеве в 1908, затем замечательный некролог Толстого, появившийся непосредственно после смерти великого писателя в центральном органе РСДРП «Социал-демократ» (обе статьи помещены без подписи), статью «Л. Н. Толстой и современное рабочее движение», напечатанную в газете «Наш путь» в 1910, «Герои „оговорочки“», опубликованную в том же году в журн. «Мысль», клеймящую заигрывания с Толстым меньшевиков-ликвидаторов, к-рые оставили «поразительные образчики беспринципности», статью «Л. Н. Толстой и его эпоха», в некоторой степени резюмирующую идеи Л. о Толстом и появившуюся в 1911 в журн. «Звезда».

Из соображения большей стройности изложения взглядов Л. на Толстого, имеющих огромное значение для дальнейших путей всего литературоведения, мы остановимся вначале на этой последней статье. Здесь мы читаем: «Эпоха, к которой принадлежит Л. Толстой и которая замечательно рельефно отразилась как в его гениальных художественных произведениях, так и в его учении, есть эпоха после 1861-го и до 1905-го года. Правда, литературная деятельность Толстого началась раньше и окончилась позже, чем начался и окончился этот период, но Л. Толстой вполне сложился как художник и как мыслитель именно в этот период, переходный характер которого породил все отличительные черты и произведений Толстого и „толстовщины“. Устами К. Левина в „Анне Карениной“ Л. Толстой чрезвычайно ярко выразил, в чем состоял перевал русской истории за эти полвека ... „Разговоры об урожае, найме рабочих и т. п., которые, Левин знал, принято считать чем-то очень низким,... теперь для Левина казались одни важными“. „Это, может быть, не важно было при крепостном праве, или не важно в Англии. В обоих случаях самые условия определены; но у нас теперь, когда все это переворотилось и только укладывается, вопрос о том, как сложатся эти условия, есть единственно важный вопрос в России“, думал Левин ... „У нас теперь все это переворотилось и только укладывается“, — трудно себе представить более меткую характеристику периода 1861—1905 годов (так комментирует Ленин в своей статье мысли толстовского героя — А. Л.). То, что „переворотилось“, хорошо известно или, по крайней мере, вполне знакомо всякому русскому. Это — крепостное право и весь „старый порядок“, ему соответствующий. То, что „только укладывается“, совершенно незнакомо, чуждо, непонятно самой широкой массе населения. Для Толстого этот „только укладывающийся“ буржуазный строй рисуется смутно в виде пугала — Англии. Именно: пугала, ибо всякую попытку выяснить себе основные черты общественного строя в этой „Англии“, связь этого строя с господством капитала, с ролью денег, с появлением и развитием обмена Толстой отвергает, так сказать, принципиально. Подобно народникам он не хочет видеть, он закрывает глаза, отвертывается от мысли о том, что „укладывается“ в России никакой иной, как буржуазный строй. Справедливо, что если не „единственно важным“, то важнейшим с точки зрения ближайших задач всей общественно-политической деятельности в России для периода 1861—1905 годов (да и для нашего времени) был вопрос, „как уложится“ этот строй, буржуазный строй, принимающий весьма разнообразные формы в „Англии“, Германии, Америке, Франции и т. д. Но для Толстого такая определенная, конкретно историческая постановка вопроса есть нечто совершенно чуждое. Он рассуждает отвлеченно, он допускает только точку зрения „вечных“ начал нравственности, вечных истин религии, не сознавая того, что эта точка зрения есть лишь идеологическое отражение старого („переворотившегося“) строя, строя крепостного, строя жизни восточных народов» (т. XV, стр. 100).

Совершенно определенно подчеркивая, что учение Толстого надо считать социалистическим, Л. в то же время однако считает его утопическим и реакционным. Он говорит об этом: «Вот именно идеологией восточного строя, азиатского строя является толстовщина в ее реальном историческом содержании. Отсюда и аскетизм, и непротивление злу насилием, и глубокие нотки пессимизма, и убеждение, что „все — ничто, все — материальное ничто“ («О смысле жизни», стр. 52), и вера в „Дух“, „начало всего“, по отношению к каковому началу человек есть лишь „работник“, „приставленный к делу спасения своей души“, и т. д...» «Пессимизм, непротивленство, апелляция к „Духу“ есть идеология, неизбежно появляющаяся в такую эпоху, когда весь старый строй „переворотился“, и когда масса, воспитанная в этом старом строе, с молоком матери впитавшая в себя начала, привычки, традиции, верования этого строя, не видит и не может видеть, каков „укладывающийся“ новый строй, какие общественные силы и как именно его „укладывают“, какие общественные силы способны принести избавление от неисчислимых, особенно острых бедствий, свойственных эпохам „ломки“... Учение Толстого безусловно утопично и, по своему содержанию, реакционно в самом точном и в самом глубоком значении этого слова. Но отсюда вовсе не следует ни того, чтобы это учение не было социалистическим, ни того, чтобы в нем не было критических элементов, способных доставлять ценный материал для просвещения передовых классов» (т. XV, стр. 102).

В этой же статье, написанной уже после того, как всевозможные либералы, народники и мистики пытались использовать большое движение, вызванное смертью Льва Толстого, в своих целях, Ленин особенно резко подчеркивает, что значение социального содержания толстовства относится к прошлому и что для настоящего вся сущность этого учения является отрицательной, а всякое кокетничанье с толстовством является для сторонника пролетарского миросозерцания настоящим преступлением. «Четверть века тому назад критические элементы учения Толстого могли на практике приносить иногда пользу некоторым солям населения вопреки реакционным и утопическим чертам толстовства. В течение последнего, скажем, десятилетия это не могло быть так, потому что историческое развитие шагнуло немало вперед с 80-х годов до конца прошлого века. А в наши дни, после того как ряд указанных выше событий положил конец „восточной“ неподвижности, в наши дни, когда такое громадное распространение получили сознательно-реакционные, в узко-классовом, в корыстно-классовом смысле реакционные идеи „веховцев“ среди либеральной буржуазии, — когда эти идеи заразили даже часть почитай-что марксистов, создав „ликвидаторское“ течение, — в наши дни всякая попытка идеализации учения Толстого, оправдания или смягчения его „непротивленства“, его апелляций к „Духу“, его призывов к „нравственному самоусовершенствованию“, его доктрины „совести“ и всеобщей „любви“, его проповеди аскетизма и квиэтизма и т. п. приносит самый непосредственный и самый глубокий вред» (т. XV, стр. 103).

Статья «Толстой и его эпоха» дает твердое и ясное резюме, общую оценку Толстого как со стороны генетической, т. е. с точки зрения сил, породивших творчество Толстого, так и с точки зрения функциональной, т. е. в смысле того действия, которое сочинения Толстого могли иметь в разные эпохи своего существования. Это однако не значит, чтобы другие статьи Ленина были, так сказать, покрыты и сняты вышеуказанной статьей. Содержание их богато и нуждается в особом изучении. Первая по времени напечатанная статья «Лев Толстой как зеркало русской революции» идет несколько иным путем, чем только что цитированная. В последней резюмирующей статье Ленин исходит из определения и характеристики эпохи. Методологически он учит здесь при подходе к действительно крупному и социально значительному литературному явлению — установить точно его живую, общественную хронологию, т. е. ту связь социальных явлений, которая является исторической почвой исследуемого объекта. Далее, надо ухватить основное звено в этом переплете событий и найти, как именно оно, это доминирующее звено, отразилось в доминирующих же чертах идеологии, а тем самым конечно и форме исследуемых произведений. Но как-раз практика первой статьи Л. о Толстом учит о возможности иного подхода. Здесь Ленин начинает с гениального анализа структуры самого творчества Толстого, вскрытия его основного характера и его основных противоречий, и, уже отсюда исходя, делается экскурсия в область тех социальных условий, к-рые породили и не могли не породить такой результат.

Он начинает с изложения противоречий, заложенных в учении Толстого: нельзя, не удастся «заглушить потребность прямого и ясного ответа на вопрос: чем вызываются кричащие противоречия „толстовщины“, какие недостатки и слабости нашей революции они выражают? Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого — действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой стороны — помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны — замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, — с другой стороны, „толстовец“, т. е. истасканный, истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: „я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками“. С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплоатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны, — юродивая проповедь „непротивления злу“ насилием. С одной стороны, самый трезвый реализм, срывание всех и всяческих масок, — с другой стороны, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов на казенной должности попов по нравственному убеждению, т. е. культивирование самой утонченной и потому особенно омерзительной поповщины. Поистине:


„Ты и убогая, ты и обильная,

Ты и могучая, ты и бессильная

— Матушка Русь!“»

(т. XII, стр. 332).

Отметив далее, что в этой странной мешанине никоим образом нельзя видеть зеркала русской рабочей революции, Ленин ищет, какая же именно революция отразилась в этом мутном и неровном зеркале, и говорит: «...Противоречия во взглядах и учениях Толстого не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые поставлена была русская жизнь последней трети XIX века. Патриархальная деревня, вчера только освободившаяся от крепостного права, отдана была буквально на поток и разграбление капиталу и фиску. Старые устои крестьянского хозяйства и крестьянской жизни, устои, действительно державшиеся в течение веков, пошли на слом с необыкновенной быстротой». Основным двигателем толстовского творчества является, по Л., протест «против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеления масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней». Этим определяется и значение писателя. «Толстой смешон, как пророк, открывший новые рецепты спасения человечества, — и поэтому совсем мизерны заграничные и русские „толстовцы“, пожелавшие превратить в догму как-раз самую слабую сторону его учения. Толстой велик, как выразитель тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России. Толстой оригинален, ибо совокупность его взглядов, вредных как целое, выражает как-раз особенности нашей революции, как крестьянской буржуазной революции». Протест этот породнил его с крестьянством, и могучая стихия крестьянских настроений овладела Толстым.

Но являются ли эти позиции подлинно революционными? Нет, они двойственны, и раскрытие последнего производится Л. при помощи того же диалектического анализа. «С одной стороны, — говорит Л., — века крепостного гнета и десятилетия форсированного пореформенного разорения накопили горы ненависти, злобы и отчаянной решимости». — «С другой стороны, крестьянство, стремясь к новым формам общежития, относилось очень бессознательно, патриархально, по-юродивому, к тому, каково должно быть это общежитие, какой борьбой надо завоевать себе свободу, какие руководители могут быть у него в этой борьбе, как относится к интересам крестьянской революции буржуазия и буржуазная интеллигенция, почему необходимо насильственное свержение царской власти для уничтожения помещичьего землевладения. Вся прошлая жизнь крестьянства научила его ненавидеть барина и чиновника, но не научила и не могла научить, где искать ответа на все эти вопросы». Лишь небольшая часть крестьянства разрешала эти противоречия в революционную сторону. «Большая часть крестьянства плакала и молилась, резонерствовала и мечтала, писала прошения и посылала „ходателей“, — совсем в духе Льва Николаевича Толстого!» И резюме: «Толстой отразил наболевшую ненависть, созревшее стремление к лучшему, желание избавиться от прошлого, — и незрелость мечтательности, политической невоспитанности, революционной мягкотелости» («Лев Толстой как зеркало русской революции», т. XII, стр. 332—335).

Наиболее тепло, наиболее положительно для Толстого написан Лениным его некролог. Было бы однако огромной ошибкой представлять себе, будто растроганный, так сказать, фактом смерти великого старца Владимир Ильич немножко перегнул палку в сторону положительной оценки. Эта оценка, как и все другие у Л., многостороння и диалектична. Если в цитированной нами выше последней статье Л. о Толстом особенно подчеркнуто предостережение от увлечений толстовством в какой бы то ни было дозе, то из этого всего не следует, что этим самым зачеркиваются те высокие похвалы, та высокая оценка художественных произведений Толстого, которая дана в некрологе. Автор «Анны Карениной» и народных рассказов рисует «Россию, оставшуюся после 1861 года в полукрепостничестве, Россию деревенскую, Россию помещика и крестьянина». «Рисуя эту полосу в исторической жизни России, Л. Толстой сумел поставить в своих работах столько великих вопросов, сумел подняться до такой художественной силы, что его произведения заняли одно из первых мест в мировой художественной литературе. Эпоха подготовки революции в одной из стран, придавленной крепостниками, выступила, благодаря гениальному освещению Толстого, как шаг вперед в художественном развитии всего человечества» («Л. Н. Толстой», т. XIV, стр. 400).

Эта оценка содержит утверждение огромной методологической ценности. «Шаг вперед в художественном развитии всего человечества» признается здесь результатом двух факторов. Основным является гигантский материал, так сказать напрашивающийся на то, чтобы быть художественно выраженным. Такого порядка великий общественный материал, имеющий общечеловеческую ценность, как видно из слов Ленина, оказывается налицо там, где в широкой мере подготовляется глубокая революция. Вторым фактором является «гениальное освещение», т. е. высокое художественное оформление этого материала. Отсюда можно сделать такой вывод: если налицо дан биологически гений, т. е. вся та сумма природных дарований, которой, скажем, обладал Л. Толстой, но не дан великий социальный материал, — то человеческое искусство не сделает шага вперед: в лучшем случае мы будем иметь искусного мастера формы, который повторит какие-нибудь зады или, за отсутствием содержания, пустится в формальные изощрения. Ну, а если великое содержание дано, а нет подходящего гения? Такая постановка вопроса неправильна. Во-первых, как видно уже из высказываний самого Л., не один Толстой воспользовался вышеуказанным великим материалом: если называть только писателей первоклассных, то, не отходя от характеристик самого Л., можно указать на Салтыкова-Щедрина и на Глеба Успенского. Вообще же вопрос о наличии гениального рупора для уже складывающегося в недрах общества нового образа мыслей и чувств разрешается тем обстоятельством, что биологически количество талантливости, количество дарований с точки зрения натуральной должно быть во всякую данную эпоху приблизительно равным, но только эпохи глухие, серые приводят большинство своих дарований к увяданию, эпохи же яркие, революционные (в особенности в период подготовки революции), когда художественно идеологические формулировки оказываются единственно возможными, т. к. для активного политического творчества в широких формах время еще не пришло, выделяют особо большое количество талантов, богато оплодотворенных самой эпохой.

Дальше следуют у Л. многознаменательные строки во славу Толстого: «Толстой-художник известен ничтожному меньшинству даже в России. Чтобы сделать его великие произведения действительно достоянием всех, нужна борьба и борьба против такого общественного строя, который осудил миллионы и десятки миллионов на темноту, забитость, каторжный труд и нищету, нужен социалистический переворот. И Толстой не только дал художественные произведения, которые всегда будут ценимы и читаемы массами, когда они создадут себе человеческие условия жизни, свергнув иго помещиков и капиталистов, — он сумел с замечательной силой передать настроение широких масс, угнетенных современным порядком, обрисовать их положение, выразить их стихийное чувство протеста и негодования» («Л. Н. Толстой», том XIV, страница 400). В то же самое время Л. ни на мгновение не закрывает глаз на ограниченность Толстого. Он говорит: «Но горячий протестант, страстный обличитель, великий критик обнаружил, вместе с тем, в своих произведениях такое непонимание причин кризиса и средств выхода из кризиса, надвигавшегося на Россию, которое свойственно только патриархальному, наивному крестьянину, а не европейски образованному писателю» (там же, стр. 401).

В некрологе мы еще имеем одно чрезвычайно важное для всего нашего литературоведения положение, «...Правильная оценка Толстого, — пишет Л., — возможна только с точки зрения того класса, который своей политической ролью и своей борьбой во время первой развязки этих противоречий, во время революции, доказал свое призвание быть вождем в борьбе за свободу народа и за освобождение масс от эксплоатации, — доказал свою беззаветную преданность делу демократии и свою способность борьбы с ограниченностью и непоследовательностью буржуазной (в том числе и крестьянской) демократии, — возможна только с точки зрения социал-демократического пролетариата» (там же, стр. 402).

Нельзя не привести здесь довольно большую цитату из ст. «Л. Н. Толстой и современное рабочее движение», в которой в несколько скрытой форме заложено учение Ленина о взаимоотношении общественного содержания и художественной формы в лит-ом творчестве. Ленин говорит: «Критика Толстого не нова. Он не сказал ничего такого, что не было бы задолго до него сказано и в европейской и в русской литературе теми, кто стоял на стороне трудящихся. Но своеобразие критики Толстого и ее историческое значение состоит в том, что она с такой силой, к-рая свойственна только гениальным художникам, выражает ломку взглядов самых широких народных масс в России указанного периода и именно деревенской, крестьянской России. Ибо критика современных порядков у Толстого отличается от критики тех же порядков у представителей современного рабочего движения именно тем, что Толстой стоит на точке зрения патриархального, наивного крестьянина. Толстой переносит его психологию в свою критику, в свое учение. Критика Толстого потому отличается такой силой чувства, такой страстностью, убедительностью, свежестью, искренностью, бесстрашием в стремлении „дойти до корня“, найти настоящую причину бедствий масс, что эта критика действительно отражает перелом во взглядах миллионов крестьян, которые только что вышли на свободу из крепостного права и увидели, что эта свобода означает новые ужасы разорения, голодной смерти, бездомной жизни среди городских „хитровцев“ и т. д. Толстой отражает их настроение так верно, что сам в свое учение вносит их наивность, их отчуждение от политики, их мистицизм, желание уйти от мира, „непротивление злу“, бессильные проклятия по адресу капитализма и „власти денег“. Протест миллионов крестьян и их отчаяние — вот что слилось в учении Толстого» (т. XIV, стр. 405).

В этой замечательной цитате надо различать две мысли: Толстой отражает настроение тех, выразителем кого он является, «так верно», что даже портит с идеологической точки зрения свое учение, ибо протест оказывается у него сплетенным с отчаянием в отличие от рабочего движения, полного протеста, но чуждого отчаяния. Конечно с точки зрения общественного содержания, с точки зрения революционности эффекта, чистоты воздействия такая «верность» печальна. Но эта же «верность» дает Толстому «силу чувства, страстность, убедительность, свежесть, искренность, беспощадность», а все это, по мнению Л., и является главной заслугой Толстого, ибо «критика Толстого не нова», т. е., изложи Толстой свою критику без этой силы страсти — он ничего не прибавил бы к культуре. При наличии же силы страсти «не новая», но чрезвычайно значительная «критика» его оказалась «шагом вперед в искусстве всего человечества». От читателя не ускользнет вся огромная важность этого суждения Ленина.

Статьи Л. о Толстом нуждаются в особенно пристальном рассмотрении: они дают во всем главном исчерпывающее истолкование такого гигантского лит-ого и общественного явления, как творчество и учение Толстого, представляя собою блистательный образец применения ленинского метода к литературоведению.

Сравнительно мало Ленин писал о современниках. Здесь внимание его привлекала в особенности огромная фигура М. Горького. Ленин видел в нем великого писателя, по направлению своего творчества в основном — пролетарского писателя. Он радовался тому, что Горький и организационно пришел к большевикам. Он глубоко огорчался тем, что, будучи в партии, Горький впадал в некоторые заблуждения (уход его к «впередовцам» и все с ним связанное). Но никогда Л. не отрекался от Горького, всегда он проявлял к нему товарищескую предупредительность, и если боролся иногда с ним, то борьба эта была в сущности борьбой «за Горького». В своем письме к Алексею Максимовичу в 1909 Л. писал: «Своим талантом художника Вы принесли рабочему движению России — да и не одной России — такую громадную пользу, Вы принесете еще столько пользы, что ни в каком случае непозволительно для вас давать себя во власть тяжелым настроениям, вызванным эпизодами заграничной борьбы. Бывают условия, когда жизнь рабочего движения порождает неминуемо эту заграничную борьбу и расколы, и свару, и драку кружков — это не потому, чтобы рабочее движение было внутренне слабо и социал-демократия внутренне ошибочна, а потому, что слишком разнородны и разнокалиберны те элементы, из которых приходится рабочему классу выковывать себе свою партию. Выкует во всяком случае, выкует превосходную революционную социал-демократию в России, выкует скорее, чем кажется иногда с точки зрения треклятого эмигрантского положения, выкует вернее, чем представляется, если судить по некоторым внешним проявлениям и отдельным эпизодам...» («Два письма А. М. Горькому», т. XIV, стр. 189). Когда буржуазная печать начала «смаковать» как самую «сенсационную новость» слухи об исключении Горького из партии, Л. гневно отвечал: «Напрасно стараются буржуазные газеты. Товарищ Горький слишком крепко связал себя великими художественными произведениями с рабочим движением России и всего мира, чтобы ответить им иначе, как презрением» (т. XIV, стр. 211). Во времена наиболее острых идеологических расхождений с Горьким Ленин, не колеблясь, писал: «...Горький безусловно крупнейший представитель пролетарского искусства, который много для него сделал и еще больше может сделать» («Заметки публициста», т. XIV, стр. 298).

Из этого не следует, что Л. замалчивал политические ошибки Горького в пору его «впередовского» отхода. Говоря об одном из его открытых писем того времени, Л. заявляет: «На мой взгляд письмо Горького выражает чрезвычайно распространенные предрассудки не только мелкой буржуазии, но и части находящихся под ее влиянием рабочих. Все силы нашей партии, все усилия сознательных рабочих должны быть направлены на упорную, настойчивую всестороннюю борьбу с этими предрассудками». Очень интересно и с необычайной для Ленина лиричностью, показывающей, как дорог был для него Горький, он пишет, узнав о факте приветствия Горького Временному правительству: «Горькое чувство испытываешь, читая это письмо, насквозь пропитанное ходячими обывательскими предрассудками. Пишущему эти строки случалось, при свиданиях на острове Капри с Горьким, предупреждать его и упрекать за его политические ошибки. Горький парировал эти упреки своей неподражаемо-милой улыбкой и прямодушным заявлением:

„Я знаю, что я плохой марксист. И потом, все мы, художники, немного невменяемые люди“. Нелегко спорить против этого. Нет сомнения, что Горький — громадный художественный талант, который принес и принесет много пользы всемирному пролетарскому движению. Но зачем же Горькому браться за политику?» («Письма из далека», т. XX, стр. 41).

Конечно из этого замечания Л. глупо делать вывод, будто бы действительно «некоторая невменяемость» является неизбежной чертой художника или что художник по какому-то своему внутреннему существу непременно плохой политик. На такую неверную точку зрения стали по отношению к Горькому Г. В. Плеханов и в значительной степени также В. В. Воровский. Наоборот, Ленин ценил в художнике крепкую, ясную мысль; он недаром так высоко ставил «Что делать?» Чернышевского. Из отношения Л. к Горькому, как из отношения к художникам Маркса и Энгельса, можно вывести однако заключение о необходимости известной снисходительности, известного умения прощать отдельные неточности, неясности, идеологические срывы художника, если все это восполняется талантом и главное — пламенным желанием художника служить делу революции.