Аврех Арон Яковлевич/Царизм накануне свержения/Глава 3/Ставка


СТАВКА

Значение ставки именно как политической силы (военный аспект ее деятельности не рассматривается) в значительной мере выявилось уже в ходе предыдущего изложения, когда речь шла об отставке нескольких реакционных министров летом 1915 г., «министерской забастовки» и уходе с поста верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича. Значение ставки определялось уже самими масштабами войны, поставившей под ружье миллионы людей и потребовавшей крайнего напряжения всех материальных и духовных сил страны. Благодаря огромным полномочиям, полученным верховным главнокомандующим, и колоссальным ресурсам, которыми он распоряжался, ставка была фактически вторым правительством не только на театре военных действий, но и в столице. От ее позиции зависели важнейшие внутри- и внешнеполитические решения, без санкции ставки и военных властей Совет министров не мог принять решений по многим жизненно важным вопросам. При определенных условиях ставка могла стать самодовлеющей политической силой, и именно это соображение, как мы видели, стало основной причиной, приведшей к отставке Николая Николаевича.

О великом князе как верховном главнокомандующем довольно много написано, но трудность использования этой Литературы состоит в том, что она в массе своей крайне тенденциозна, представляет собой либо неумеренную апологетику Николая Николаевича, либо, наоборот, его полное развенчание. Типичным примером восхваления его талантов и добродетелей является упоминавшаяся выше книга генерала Ю. Н. Данилова, а также воспоминания адмирала Бубнова, который, в частности, писал: «Мы все, проникнутые безграничной преданностью великому князю и глубоко преклоняясь перед его полководческим даром», были подавлены его отставкой, «в душах многих зародился во имя блага России глубокий протест, и, пожелай великий князь принять в этот момент какое-либо крайнее решение, мы все, а также и армия последовали бы за ним»[1]. Полное несоответствие этого утверждения истинному положению вещей очевидно.

Что же касается полководческих талантов Николая Николаевича, то адмирал утверждал: «Великий князь на деле (!) доказал свои исключительные способности как полководец. Россия давно уже не имела во главе своих вооруженных сил такого сведущего вождя, и никто даже в отдаленной степени не был в состоянии его заменить»[2].

Обратным примером, где все оценки продиктованы исключительно личной враждой и неприязнью к Николаю Николаевичу, является книга Сухомлинова, от начала до конца посвященная доказательству «злополучной для судеб России и царствовавшей династии роли этого человека»[3]. К этому надо добавить, что в своих воспоминаниях, вышедших раньше, Сухомлинов не жалеет ни места, ни бранных характеристик в адрес великого князя.

На этом фоне приобретают исключительную ценность свидетельства и оценки Шавельского, которые в отличие от названных заслуживают полного доверия. Будучи человеком, близким великому князю, и испытывая к нему чувства личной преданности[4], Шавельский тем не менее нашел в себе достаточно честности, чтобы дать в целом объективную характеристику.

По всеобщему признанию, Николай Николаевич пользовался большой популярностью, причем не только в помещичье-буржуазных кругах Думы, но и в какой-то мере в низах и солдатской массе. Это тем более необъяснимо, что его слава полководца находилась в вопиющем противоречии с теми тяжелыми поражениями, которые несла русская армия в первый год войны и особенно весной — летом 1915 г. Необъяснимо это и с другой стороны: у великого князя до войны была давняя и прочная репутаций крайнего реакционера и к тому же психически неуравновешенного человека, с «зайчиком» в голове, по выражению С. Ю. Витте. Последний считал Николая Николаевича «обер-черносотенцем», под прямым влиянием которого царь «возлюбил... как первых людей» таких «героев вонючего рынка», как Дубровин, граф Коновницын и им подобные[5].

Именно на этот загадочный феномен, полностью противоречащий истинному положению дел, и обратил внимание Шавельский. «За последнее царствование в России не было человека, — писал он, — имя которого было бы окружено таким ореолом и который во всей стране... пользовался бы большей известностью и популярностью, чем этот великий князь». Поскольку никаких разумных оснований для такой славы не было, следует думать, что здесь действовали «какие-то неудержимые фатальные (в смысле, по-видимому, иррациональные. — А. А.) причины», незаввисимые от его реальных дел. «За первый же год войны, гораздо более неудачной, чем счастливой, он вырос в огромного героя, перед которым, несмотря на все катастрофические неудачи на фронте, преклонялись, которого превозносила, можно сказать? вся Россия»[6]. Несмотря на явные преувеличения, общая картина схвачена верно.

«В войсках авторитет великого князя был необыкновенно высок», — указывал Шавельский. Офицеры ценили его за понимание дела. «В солдатской массе он был олицетворением мужества, верности и правосудия». С начала войны о нем стали складываться легенды, рассказывавшие, как он под градом пуль обходит окопы, бьет виновных генералов и срывает с них погоны. «Легенды, — заключал автор, — росли и плодились независимо от фактов»[7].

Хотел он того или нет, но Шавельский убедительно доказал, что из всех многочисленных положительных качеств и добродетелей, которыми молва наградила великого князя, в действительности ни одного из них у него не было. Все было наоборот. Его считали храбрецом, а он был трусом. Ему приписывали решительность и твердую волю, а Шавельский пишет о нем как о паникере и истерике. Лень, равнодушие, непригодность к делу и другие подобные черты — вот что составляло подлинную сущность верховного главнокомандующего.

«На самом деле, — писал Шавельский, — он ни разу не был дальше ставок главнокомандующих» (фронтами. — А. А.), поэтому никак не мог шагать под градом пуль. И причиной того была самая тривиальная трусость. Опасаясь за свою жизнь, он не только ни разу не выехал на фронт, но не разрешал во время автомобильной прогулки ехать быстрее 25 км в час. «Великого князя Николая Николаевича, — отмечал Шавельский, — все считали решительным». Но это было чисто внешнее, и притом обманчивое, впечатление. «При внимательном же наблюдении за ним нельзя было не заметить, что его решительность пропадала там, где ему начинала угрожать серьезная опасность. Это сказывалось и в мелочах и в крупном. Великий князь до крайности оберегал свой покой и здоровье»[8]. «Он ни за что не принял бы участия ни в каком перевороте или противодействии, если бы Предприятие угрожало его жизни и не имело абсолютных шансов на успех; при больших несчастьях он или впадал в панику, или бросался плыть по течению, как это не раз случалось во время войны и в начале революции. У великого князя было много патриотического восторга, но ему недоставало патриотической жертвенности».

Вот одна из сценок, описанная Шавельский, которая рисует верховного главнокомандующего в его истинном свете. «Батюшка, ужас! — воскликнул он, — Ковно отдано без бою» — и залился слезами. «Я почти крикнул на великого князя: «Ваше высочество, Вы не смеете так держать себя!»» Николай Николаевич считал, что в обеспечении победы главное — это не военные факторы, а божья помощь. Бог «все может», пояснял он. «Верховный ликовал от радости, уверенный, что прибытие св. иконы (из Троице-Сергиевской лавры. — А. А.) принесет счастье фронту, что помощь божьей матери непременно придет к нам», — свидетельствовал Шавельский.

Хотя, по мнению автора, великий князь имел «ум... тонкий и быстрый», он «к черновой, усидчивой продолжительной работе... не был способен» — иными словами, как верховный главнокомандующий не работал. В этом убеждаешься, ознакомившись с распорядком дня великого князя. Он вставал около 9 часов, умывался, молился богу. Затем к нему приходил доктор и шел разговор о здоровье. Потом дежурный адъютант приносил письма и телеграммы. После этого наступало время завтрака. В 10 часов Николай Николаевич выслушивал доклад генерал-квартирмейстера и решал с ним очередные вопросы. В 12 часов великий князь завтракал, в 4 часа пил чай, а перед этим «немного отдыхал». Затем следовала прогулка на автомобиле, реже верхом. В 6 часов великий князь (ежедневно) садился писать пространные письма жене в Киев. В половине восьмого был обед, в 9 часов 30 минут — вечерний чай. И так изо дня в день независимо ни от каких обстоятельств, какими бы чрезвычайными они ни были. «Режим в ставке сразу установился строгий», — подчеркивал Шавельский. По ночам Николая Николаевича никогда не беспокоили. У него было пять адъютантов, которым решительно нечего было делать. Один из них занимался тем, что завел голубятню и дрессировал барсука и лисицу. Кроме того, имелась большая свита, решительно ни к чему не пригодная, получившая прозвище «дачников».

Не лишены интереса для характеристики великого князя его беседы за завтраком и обедом. Любимыми его темами были огородничество, садоводство, рыболовство, поварское искусство и т. п. «Великий князь, — писал Шавельский, — буквально поражал нас своими познаниями по этим отраслям сельского хозяйства. Я заслушивался обстоятельными сообщениями великого князя, как надо разводить те или иные овощи, ухаживать за садом, ловить рыбу, готовить уху, солить капусту и огурцы и т. д.» Понимал он толк и в охоте, одна только псарня в его имении в Першине стоила 60 тыс. руб. в год.

В конце книги Шавельский рассказывает о своей последней встрече с Николаем Николаевичем 6 ноября 1918 г, в Дюльбере (Крым), где великий князь ждал приглашения возглавить все боевые силы России для борьбы с Советской властью. То, что, Шавельский увидел, потрясло его. Надежда всей белой контрреволюции обзавелся собственным «Распутиным» в лице капитана первого ранга А. А. Свечина, мистика, а может быть, и ханжи, впавшего в настоящее кликушество. «Ошеломленный, ушел я от великого князя, — вспоминал автор — Выслушанные откровения: произвели на меня потрясающее впечатление. Новой распутинщиной повеяло от них».

Но Шавельский, как мы помним, также был сильно потрясен, узнав об отставке Николая Николаевича. На фоне жизни царской! семьи, писал он, «великий князь казался нам единственной здоровой (!) клеткой... В него верили и на него надеялись»[9]. Полный' алогизм подобного заключения в свете всего сказанного самим автором в адрес великого князя очевиден.

Показав, что представлял собой великий князь на деле, Шавельский с горечью добавлял: все это было бы еще ничего, если бы штаб верховного главнокомандования был на высоте, но, увы, так дело не обстояло.

Второй после Николая Николаевича человек в ставке, начальник штаба верховного главнокомандующего генерал Н. Н. Янушкевич был, по словам Шавельского, настолько неподготовлен в стратегических и тактических вопросах, что сам это сознавал, «а потому служил с трепетом и немалыми страданиями».

Со «страданиями» Янушкевич, однако, справился весьма оригинальным способом: полностью отстранился от своих прямых обязанностей, передав их генерал-квартирмейстеру ставки, упоминавшемуся выше генералу Ю. М. Данилову (черному), «который, таким образом, фактически оказался полным распорядителем судеб великой русской армии». По мнению автора, Данилов был «честный, усидчивый, чрезвычайно трудолюбивый человек», однако без «огонька». Полезен Данилов только на вторых ролях. «Но вести огромную армию он не мог, идти за ним всей армии было не безопасно». Кроме того, Данилов отличался самоуверенностью и неумением выбирать людей. К этому надо добавить, что Янушкевич и Данилов «не терпели друг друга»[10].

Генерал С. А. Ронжин, занимавший один из ключевых постов начальника главного управления военных сообщений, требовавший исключительной энергии и работоспособности, был, как писал Шавельский, помещик-сибарит, «ленивый и медлительный». Единственно, что он делал «очень старательно», — это «увеличивал свою коллекцию этикеток от сигар»[11].

В целом автор воспоминаний уподоблял ставку... живущему за границей помещику. Этот помещик, получая известия от своих «управляющих», т. е. от командующих фронтами, выказывал платоническое сочувствие или несочувствие, волновался из-за неудач, радовался успехам. Но когда вмешивался в дело, путного из этого ничего не получалось. Худым управляющим такое вмешательство из заграничного далека не помогает, а хорошим - мешает. Ставка, заключал Шавельский, была барометром, а не рычагом, направляющим армию. В результате «штаб ставки для фронта был одиозен»[12].

Для Энгельгардта популярность Николая Николаевича не составляла такой иррациональной загадки, как для Шавельского. «В данном случае, — писал Энгельгардт, — выступали особенности общественного уклада того времени: авторитет Н. Н. держался почти исключительно на его великокняжеском достоинстве, а в то время это имело солидный вес». Что же касается Янушкевича, то вся его предыдущая служба «не давала основания» для назначения начальником штаба ставки. Он все время, начиная с подполковника, служил в канцеляриях военного ведомства, т. е. занимался бюджетными и отчасти организационными, но отнюдь не военными в собственном смысле вопросами. Поэтому, узнав о назначении его начальником Главного управления генерального штаба, «многие генералы и офицеры генерального штаба не скрывали своего возмущения»[13].

Янушкевичем как полной бездарностью и тупым реакционером возмущались не только военные. На секретном заседании Совета министров 27 июля 1915 г., т. е. в разгар отступления армии, Кривошеий передал содержание письма Янушкевича к нему, суть которого сводилась к следующему. По мнению генерала, в армии «героев единицы». Солдатам недоступно само понятие «патриотизм». Тамбовец — патриот лишь Тамбовской губернии, а на общероссийские интересы ему наплевать. Поэтому солдата «необходимо поманить... наделением землей» за счет конфискации наделов у солдат, сдающихся в плен, издав для этого особый монарший акт. «Необычайная наивность или, вернее сказать, непростительная глупость письма начальника (штаба) Верховного главнокомандующего, — комментировал Кривошеин, — приводит меня в содрогание. Можно окончательно впасть в отчаяние... Господа, подумайте только, в чьих руках находятся судьбы России, монархии и всего мира. Творится что-то дикое За что бедной России суждено переживать такую трагедию?»[14]

Но даже эта ставка силой вещей вынуждена была встать в оппозицию политике двора и потребовать более благожелательного отношения к Думе и организованной помещичье-буржуазной общественности, работавшей на войну. Мера этой оппозиционности и ее итог нам известны. Ничего, кроме праздных разговоров о необходимости заключить царицу в монастырь, она по существу не содержала. Тем не менее сам факт конфликта между одинаково реакционными партнерами по вопросу о политическом курсе, как и способ разрешения этого конфликта, свидетельствовал о начавшемся процессе отчуждения между верховной властью и силой, которая в конечном итоге была для нее самой важной и. решающей, — армией, вернее, ее офицерским корпусом, силой, на протяжении веков демонстрировавшей свою преданность и готовность защищать самодержавного монарха. С переменой верховного командования, когда хозяином в ставке стал сам царь, этот процесс не только не прекратился, но еще более усилился.

Следует отметить, что страхи и опасения, волновавшие Совет министров в связи со сменой верховного командования, оказались напрасными. Более того, как уже отмечалось, в чисто военном отношении, да и в сфере материального снабжения армии дела пошли значительно лучше. Несколько лучше стала выглядеть и сама ставка главным образом благодаря назначению на пост начальника штаба генерала М. В. Алексеева.

В отличие от своего предшественника Алексеев действительно; знал дело. По поводу меры его военных талантов мнения у генералов были различные, но все они единодушно сходились на том, что новый начальник штаба — знающий, толковый и исключительно работоспособный профессионал. Кроме того, Алексеев, чуждый искательства, с презрением относился к придворному окружению царя и был ярым антираспутинцем. На первом месте у него действительно стояли интересы страны и армии — так, как он их понимал. Если еще учесть, что Николай II в военные дела фактически не вмешивался и был лишь номинальным главнокомандующим, а все военные вопросы от его имени решал Алексеев, то можно было ожидать значительного улучшения самого состава ставки, стиля ее работы и, главное, установления взаимного доверия между ней и ее августейшим патроном. Ничего этого, однако, не произошло.

Начать с того, что Алексеев был именно начальником штаба ставки, а не фактическим главнокомандующим. Таким образом, определение ставки Шавельским как барометра, а не рычага, направляющего армию, оставалось в силе и при Алексееве. Кроме того, кадровые вопросы, т. е. вопросы, связанные с назначением на высшие командные должности, царь полностью изъял у своего, «косого друга», как он называл Алексеева. В отношении личного состава, писал Лемке, «царь имеет свои определенные мнения, симпатии и антипатии и сплошь и рядом решительно напоминает, что назначениями хочет ведать сам»[15]. Результаты, констатировал автор, «получаются плачевные». Так, например, Алексеев был против назначения В. М. Безобразова командиром гвардейских корпусов. Царь на это возразил: «Ну что Вы, Михаил Васильевич! Он такой милый и такой веселый рассказчик и анекдотист!» Доклады начальника штаба о том, что такой-то начальник испортил боевое дело или обнаружил преступную нераспорядительность, царь выслушивал совершенно спокойно и оставлял все без последствий[16]

А. И. Деникин также отмечал «полное безучастие государя в вопросах высшей стратегии» и его большую заинтересованность в вопросах «о назначениях приближенных, о создании им должностей и т. п.». В результате «бездарности... оставались на местах, губили и войска и операции»[17].

С приходом на пост начальника штаба Алексеева не произошло никаких принципиальных изменения и в характере работы ставки в целом. Вместо Данилова генерал-квартирмейстером стал М. С. Пустовойтенко, получивший произвище Пустоместенко. При Алексееве находился некий генерал В. Е. Борисов, с которым он был в дружеских отношениях и всегда держал при себе. Этот генерал никакого официального поста в ставке не занимал, но предполагалось, что Алексеев советуется с ним как с умным военным специалистом. Насколько это соответствовало действительности, сказать трудно. Борисов был довольно странной личностью. Бубнов называл его «серой экселенцией» Алексеева, сравнивая его роль с ролью О. Жозефа при Ришелье. Он считал Борисова радикалом и даже революционером. В качестве доказательства ненависти последнего к власти Бубнов ссылался на то, что Борисов никогда не принимал приглашений к царскому столу[18]. Подобная оценка мелкого фрондерства больше характеризует Бубнова, чем Борисова.

Ронжин остался на месте, раздул свое главное управление до сотни чиновников с «громадными окладами», а все дело вел «глупо и кабинетно»[19]. Офицеры-генштабисты, населявшие ставку, «серьезного и порядочного не читают», часами рассказывают скабрезные анекдоты. Умственный уровень не выше уровня строевого офицера, нравственный «гораздо ниже». «Они не желают ничего знать и считают себя способными управлять всеми сторонами жизни страны... Это ужасное умственное ничтожество не сознает своей ползучести и полной неподготовленности»[20]. Изменился лишь внешний стиль. Если Николай Николаевич ввел «пуританский порядок», в частности запретил категорически пребывание в ставке женщин, то вкусы нового главнокомандующего были иными. «Сразу все изменилось. Приехала оперетка, которой не было при Николае Николаевиче, театр был до отказу набит дамами и ставочными офицерами... открылся новоявленный ресторан... Могилев приобрел вид резиденции царской семьи, и война отходила на второй план, забывалась... все почувствовали, что можно жить легко и весело, не думая о завтрашнем дне». Даже у могилевских обывателей достало проницательности увидеть в этом опереточном антураже общее государственное неблагополучие. «Все распускалось, — констатировала Белевская, — стало видно всякому, что машина начинает давать перебои»[21]. Этому в немалой мере способствовало и тупо-равнодушное отношение последнего самодержца к тому, что творилось на фронте, какие колоссальные и неоправданные потери несла русская армия часто только потому, что во главе ее стояли генералы такого же профессионального уровня и нравственного ценза, как и их верховный повелитель[22].

Если даже у Николая Николаевича сработал рефлекс самосохранения и он потребовал перемен, то Алексеев, будучи умным человеком, гораздо острее и глубже понимал всю катастрофичность политики Царского Села, поставившего режим, горячим приверженцем которого он был, на грань полной изоляции в условиях прогрессирующей разрухи и углублявшегося революционного кризиса. Даже заметное улучшение собственно военной конъюнктуры и материально-технического снабжения армии, достигнутое в 1916 г., не являлось, как понимал новый начальник штаба, достаточным противовесом надвигавшейся катастрофе. Алексеев видел выход в союзе правительства с Думой, Земским и Городским союзами, «общественностью» как таковой. В этом отношении никакой разницы между его позицией и позицией бывшего главнокомандующего не было. Разница заключалась лишь в более тесных контактах Алексеева с руководителями Думы, союзов и ЦВПК — иначе говоря, в большем отчуждении начальника штаба от царя и его непосредственного окружения.

Лемке сообщает, что существовали довольно доверительные контакты между Алексеевым и некоторыми оппозиционными лидерами. Так, в частности, разговор начальника штаба с приехавшими в ставку Челноковым был «очень дружественный». Благо даря настоянию Алексеева и вопреки желанию Фредерикса царь пригласил Челнокова к обеду и дал ему аудиенцию, причем «прием был очень благосклонный». Когда Гучков телеграммой попросил Алексеева принять своего заместителя по ЦВПК Коновалова для важного разговора, тот тут же ответил, что будет очен рад встрече. В письме к Родзянке Алексеев делился своими соображениями о мерах, необходимых для оздоровления армии которая «нездорова». В частности, он считал необходимым в три-четыре раза уменьшить численность штабов всех рангов, а также их переписку, царящие в них «роскошь и эпикурейство» (встаю в И часов, пьют, играют в карты — «это не война, а разврат») вырвать с корнем[23].

Одно время у Лемке сложилось впечатление, что Алексеев стал участником заговора, имевшего целью дворцовой переворот, «Вчера Пустовойтенко сказал мне: «Я уверен, что в конце концов Алексеев будет просто диктатором», — записал Лемке 9 ноябре 1915 г. — Не думаю, чтобы это было обронено так себе. Очевидно что-то зреет... Да, около Алексеева есть несколько человек которые исполняют каждое его приказание, включительно д ареста в Могилевском дворце... Имею основание думать, что Алексеев долго не выдержит своей роли около набитого дурака и мерзавца, у него есть что-то связывающее его с генералом Крымовым, именно на почве политической, хотя и очень скрываемой деятельности»[24].

«По некоторым обмолвкам Пустовойтенка, — писал Лемке спустя три месяца, — мне начинает казаться, что между Гучковым, Коноваловым, Крымовым и Алексеевым зреет какая-то конспирация, какой-то заговор, которому не чужд и Михаил Саввич (Пустовойтенко. — А. А.), а также еще кое-кто»[25].

Однако Лемке принимал желаемое за действительное. Алексеев, как, впрочем, и весь высший генералитет, был далек от приписываемого ему намерения. Один из наиболее активных приверженцев необходимости дворцового переворота, Гучков, размышляя на эту тему в эмиграции, писал, что он до сих пор «остался в неуверенности» относительно того, «удалось ли бы нам получить участников (заговора. — А. А.) в лице представителей высшего командного состава... скорее была уверенность, что они бы нас арестовали, если бы мы их посвятили в наш план»[26]. В письме к Мельгунову тот же Гучков сообщал, что «никого из крупных военных к заговору привлечь не удалось»[27].

Когда представители думских и общественных кругов незадолго перед революцией обратились к Алексееву во время его пребывания в Севастополе за советом по поводу переворота, тот высказался категорически против, мотивируя это тем, что подобный переворот во время войны представляет собой смертельную угрозу армии, которая «и так не слишком прочно держится»[28].

В действительности, как свидетельствовал несколько позже тот же Лемке, в позиции Алексеева, как и в других случаях, отражался все тот же необъяснимый паралич воли, поразительный разрыв между пониманием и действием, неспособность взять на себя подлинную ответственность за государственные дела. Так, в беседе Лемке с Алексеевым и Пустовойтенко в марте 1916 г. последние, излагая свою точку зрения на положение вещей и их дальнейший ход, говорили, по сути дела, лишь о покорности судьбе. «Вот вижу, знаю, что война кончится нашим поражением», говорил Алексеев, но все же «я вот счастлив, что верю, глубоко верю в бога... Страна должна испытать всю горечь своего падения и подняться из него рукой божьей помощи...».

«Армия наша, — продолжал он развивать свою мысль, — наша фотография... С такой армией в ее целом можно только погибать... Россия кончит крахом, оглянется, встанет на все свои четыре медвежьи лапы и пойдет ломать... Вот тогда мы...поймем, какого зверя держали в клетке. Все полетит, все будет разрушено, все самое дорогое и ценное признается вздором и тряпками». Так Алексеев, как и правые, и либералы, представлял себе будущую революцию. На вопрос Лемке, не принять ли теперь в ожидании такой перспективы меры к спасению того, что можно спасти, «к меньшему краху», последовал ответ: «Мы бессильны... никакими мерами этого нам не достигнуть. Будущее страшно, а мы должны сидеть сложа руки и только ждать, когда все начнет валиться». Пустовойтенко ближайшее будущее также находил «самым безотрадным», а на вопрос, где же выход, ответил: «Выход? По-моему, куропаткинское терпение»[29].

Оппозиция Алексеева была самой верноподданнической. Тем не менее это была оппозиция[30], и, что существенно, она не замыкалась только на нем — ни в ставке, ни тем более в армии.

Деникин весьма определенно утверждал, что борьба «Прогрессивного блока» с правительством находила, «несомненно, сочувствие у Алексеева и командного состава». Речи Шульгина и Милюкова 1 ноября в Думе, свидетельствовал он, «читались и резко обсуждались в офицерских собраниях». Один «видный социалист (?) и деятель городского союза» говорил автору, что, побывав в армии в 1916 г., он был поражен, «с какой свободой всюду, в воинских частях, в офицерских собраниях, в присутствии командиров, в штабах и т. д., говорят о негодности правительства, о придворной грязи»[31].

Шавельский как очень характерный приводит следующий эпизод. 1 мая 1916 г. командир 26-го корпуса Гернгросс на торжественном обеде под хохот офицеров трех дивизий громогласно заявил, что он согласен отсидеть 6 месяцев в Петропавловской крепости за удовольствие «выдрать Распутина»[32]. Тот же автор свидетельствует, что, когда весть об убийстве Распутина дошла в Могилев, «и высшие и низшие чины бросились поздравлять друг друга, целуясь, как в день пасхи. И это происходило в ставке государя по случаю убийства его «собинного» друга! Когда и где было что-либо подобное?[33] Волконский еще в сентябре 1915 г. говорил великому князю Андрею Владимировичу: «Я получаю из армии от командующих армиями такие письма, что просто ужас берет. Я у себя не могу таких вещей говорить, а они пишут»[34].

Без учета этого всеобщего настроения ставки и офицерского корпуса нельзя до конца правильно понять и объяснить ту легкость и быстроту, с которой командующие фронтами, будучи и оставаясь сторонниками самодержавной власти, присоединились к мнению Алексеева и высказались за отречение Николая II. Это стало возможным только благодаря полному отчуждению от последнего самодержца офицерского корпуса, т. е. той силы, на которую царь больше всего рассчитывал.

Примечания
  1. Бубнов А. В царской ставке: Воспоминания адмирала Бубнова. Нью-Йорк, 1955. С. 157.
  2. Там же. С. 169.
  3. Сухомлинов В. Великий князь Николай Николаевич (младший). Берлин, 1926. Издание автора. С. 5.
  4. Бубнов свидетельствовал: «...О. Георгий имел большое влияние на великого князя, которому он был чрезвычайно предан, видя в нем спасителя России». Вторым по влиянию считался Данилов (Бубнов А. Указ. соч. С. 47).
  5. Витте С. Ю. Воспоминания. М., 1960. Т. 3. С. 38, 43.
  6. Шавельский Г. Воспоминания последнего протопресвитера русской армии и флота. Нью-Йорк, 1954. Т. I. С. 125.
  7. Там же. С. 128.
  8. Даже Данилов вынужден был признать: «В военное время войска видели великого князя мало (!): обязанности верховного не отпускали его надолго из ставки» (Данилов Ю. И. Мои воспоминания об императоре Николае II и вел. князе Михаиле Александровиче // Архив русской революции. Берлин, 1982. Т. 19. С. 369). Версия Бубнова еще менее соответствовала действительности. Николай Николаевич никогда не посещал войска на фронте якобы потому, что опасался вызвать у царя «подозрение в искании популярности среди войск» (Бубнов А. Указ. соч. С. 12).
  9. Шавельский Г. Указ. соч. Т. 1. С. 111 — 113, 120, 128, 133, 138, 159, 300, 303. Т. 2. С. 317.
  10. Там же. Т. 1. С. 114—116, 136.
  11. Там же. С. 118.
  12. Там же. С. 152, 153, 269.
  13. РО ГБЛ. Ф. 218. Оп. 1. Папка 306. Ед. хр. 1. Л. 22, 25—26.
  14. Яхонтов А. Н. Тяжелые дни: (Секретные заседания Совета министров, 16 июля — 2 сентября 1915 года) // Архив русской революции. Т. 18. С. 23.
  15. Как известно, гвардейские корпуса под командованием Безобразова понесли ужасающие и, главное, ненужные потери, и его все-таки пришлось от командования отстранить.
  16. Лемке 250 дней в царской ставке (25 сент. 1915 — 2 июля 1916). Пг., 1920. С. 143, 152, 154. Записи от 10 и 14 октября 1915 г.
  17. Деникин А. И. Очерки русской смуты. Париж, 1921. Т. 1. С. 21, 35.
  18. Бубнов А. Указ. соч. С. 169.
  19. Лемке Указ. соч. С. 168. Запись от 21 октября 1915 г.
  20. Там же. С. 467, 508. Записи от 17 и 31 января 1916 г.
  21. Белевская М. (Летягина). Ставка верховного главнокомандующего в Могилеве, 1915—1918 гг.: Личные воспоминания. Вильно, 1932. С. 15.
  22. Вот один из примеров, приводимых Лемке. Алексеев послал главнокомандующим фронтами телеграмму, в которой говорится о «скорби» царя по поводу потерь во время боя у озера Нарочь 15 апреля 1916 г. «Я слышал от слова до слова эту «скорбь» Николая, — писал Лемке. — Потери громадны, особенно в 5-м корпусе, Ваше величество.— Ну что значит «громадны», Михаил Васильевич? — Около пятидесяти процентов, Ваше величество, и, что особенно тяжело, в том числе масса достойных офицеров. — Э-э-э, Михаил Васильевич, такие ли еще погибали, обойдемся с другими, еще хватит. — Ваше величество, прикажите все-таки поддержать корпуса и сообщить телеграфом о Вашей искренней скорби? — Дайте, пожалуй, только не надо «искренней», а просто «скорби». Слушаюсь» (Лемке Mux. Указ. соч. С. 813, 814. Запись от 1 мая 1916 г.).
  23. Там же. С. 329, 448, 545, 550. Записи от 29 декабря 1915 г., 13 января, 14 и 16 февраля 1916 г.
  24. Там же. С. 215.
  25. Там же. С. 545. Запись от 12 февраля 1916 г.
  26. ЦГАОР СССР. Ф. 5868. Оп. 1. Ед. хр. 117. Л. 7.
  27. Мельгунов С. На путях к дворцовому перевороту: (Заговоры перед революцией 1917 года). Париж, 1931. С. 149.
  28. Деникин А. И. Указ. соч. Т. 1. С. 37.
  29. Лемке Mux. Указ. соч. С. 648—650. Запись от 16 марта 1916 г.
  30. Царица знала о настроениях Алексеева и требовала от царя мер. Сперва профилактических: надо «изолировать» Алексеева от «коварного» влияния Поливанова и Гучкова, писала она 21 сентября 1916 г., потом решительных: «Алексееву следовало бы дать 2-месячный отпуск, найди себе кого-нибудь в помощники, например Головина, которого все чрезвычайно хвалят», — читаем в письме от 5 ноября. «Человек, который так страшно настроен против нашего Друга, как несчастный Алексеев, не может работать успешно» (Переписка Николая и Александры Романовых, 1916—1917. М.; Л., 1927. Т. 5. С. 48, 132).
  31. Деникин А. И. Указ. соч. Т.1. С. 35—36.
  32. Шавельский Г. Указ. соч. Т. 2. С. 22.
  33. Там же. С. 249.
  34. Дневник вел. князя Андрея Владимировича. С. 98. Запись от 29 сентября, 1915 г.