Аврех Арон Яковлевич/Царизм накануне свержения/Глава 2/Министерская забастовка


«МИНИСТЕРСКАЯ ЗАБАСТОВКА»

Ухудшение качественно го состава Совета министров как целенаправленная линия началось еще до войны. Первым министром, назначенным по указанию Распутина, исходившего в своих рекомендациях исключительно из принципа личного доверия, был обер-прокурор святейшего синода В. К. Саблер, получивший этот пост в 1911 г. Одиозность Саблера была такова, что он стал персоной non grata даже для части правых депутатов Думы, не говоря уже о либералах.

Во время бюджетных прений весной 1914 г. Милюков процитировал письмо известного соратника Распутина иеромонаха Илиодора, рассорившегося к этому времени со «старцем» и ставшего его злейшим врагом. В письме говорилось: «Саблер и Даманский (товарищ обер-прокурора. — А. А.) — ставленники Гришки. Гришка говорил, что Саблер поклонился ему, Гришке, в ноги за то, что он сделал его обер-прокурором»[1]. «Историк должен будет отметить тот факт, — писал Шавельский,— что в эпоху В.К. Саблера св. синод главным образом занимался наградными и бракоразводными делами». Из Саблера, по его мнению, вышел бы хороший поэт, рассказчик, «еще лучший анекдотист-рассказчик». «Не то шутник, не то — искатель приключений» — вот кем представлялся обер-прокурор святейшего синода[2]. Само собой разумеется, что Саблер находился в числе тех министров в составе правительства, которые настаивали и проводили наиболее реакционный политический курс.

«Личным» министром царя был и военный министр В.А. Сухомлинов, назначенный на этот пост еще в марте 1909 г. Его основные качества — некомпетентность и безответственность — обернулись для него впоследствии судебным процессом с обвинением в бездействии и превышении власти, служебных подлогах и государственной измене. Он имел прозвище «генерал Отлетаев», потому что все время разъезжал по стране[3]. Делалось это с единственной целью — получать командировочные и прочие полагающиеся на министерские поездки деньги, с тем чтобы покрывать неумеренные траты своей супруги.

Несмотря на такие неминистерские качества, Сухомлинов, как указывает тот же Шавельский, «пользовался у царя исключительным влиянием»[4]. Секрет его успеха заключался в подчеркивании именно личного служения, основанного на преданности, а не на системе взглядов. В этом контексте становится понятным на первый взгляд странное замечание Сазонова о том, что Сухомлинов был непопулярен в Думе «не за свои политические убеждения, которых у него не было, а вследствие его необычайного легкомыслия и полного отсутствия качеств, нужных военному министру в пору опасных внешних осложнений»[5]. Сухомлинов категорически отказывался выступать в Думе, мотивируя свое нежелание тем, что «государь этого не желает»[6]. Иными словами, в своей деятельности он исходил не из интересов дела, а из политических симпатий и антипатий царя. Учитывая нелюбовь последнего к длинным докладам, Сухомлинов «облегчал» их сплетнями и анекдотами, по части которых был великий мастер.

Военный министр не хотел, однако, ограничиваться славой веселого рассказчика: он жаждал литературного успеха. Еще в 90-х годах генерал выступил с серией брошюр под псевдонимом Остап Бондаренко. В 1916 г., оказавшись не у дел, снова под тем же псевдонимом выпустил несколько брошюр. Именно он был автором печально знаменитой статьи в «Биржевке», где доказывалось, что русская армия готова к войне «вплоть до последней пуговицы последнего солдата»[7].

Сухомлинов импонировал не только Николаю II, но и его супруге. Уже после отставки министра она писала царю: «Вчера видела Поливанова (преемника Сухомлинова. — А.А.). Он мне, откровенно говоря, никогда не нравился... Я предпочитала Сухомлинова. Хотя этот и умнее, но сомневаюсь, так же ли он предан»[8]. Забегая вперед, отметим, что это противопоставление (или предпочтение) личной преданности уму стало главной отправной точкой политики царской четы и Распутина в годы войны и имело принципиальное значение. Как записал в своем дневнике 29 апреля 1915 г. (т.е. незадолго до отставки Сухомлинова) великий князь Андрей Владимирович, заключая беседу с ним, «государь сказал, что он глубоко верит Сухомлинову, что это, безусловно, честный и порядочный человек». На вопрос князя, известно ли царю, что против военного министра «ведется страшная кабала (в смысле кампания. — А. Л.)», последовал ответ: «Знаю и слишком хорошо, но в обиду его не дам и скорее сам восстану за него, но его не тронут»[9].

Важным этапом в эволюции царизма по пути отказа от министров традиционного типа (в смысле соответствия определенному уровню государственной ответственности и респектабельности) была замена в 1912 г. министра внутренних дел А.А. Макарова В.А. Маклаковым. Значение этого шага состояло в том, что именно Министерству внутренних дел, а не Совету министров принадлежала решающая роль в определении курса внутренней политики. Еще до этого царь намеревался сделать министром, внутренних дел нижегородского губернатора А.Н. Хвостова (личность, в своем роде легендарно-отрицательную), о котором подробно пойдет речь в связи с его Назначением и деятельностью в качестве министра внутренних дел в 1915 г. Но в 1911 и 1912 гг. это назначение не состоялось из-за решительного протеста председателя Совета министров В.Н. Коковцова, указывавшего царю на одиозность и полную профессиональную непригодность Хвостова. На этот раз царь уступил, но, когда всплыла кандидатура Маклакова, премьер потерпел полное поражение. От его доводов о полной некомпетентности Маклакова царь просто отмахнулся[10]. В выдвижении Маклакова сыграл значительную роль князь Мещерский, а также другие крайние правые силы. Но важно подчеркнуть, что новый министр был прежде всего личной кандидатурой Николая II. На допросе в Чрезвычайной следственной комиссии Маклаков подчеркивал, и это соответствовало действительности, что свой пост он получил «ввиду исключительного, большого доверия к себе» царя[11]. Чем же было обусловлено это доверие? Маклаков демонстрировал себя человеком крайне правого толка. Но приписывать его назначение главным образом или исключительно этому обстоятельству было бы неверно хотя бы потому, что других министров, кроме правых, в составе Совета министров (особенно когда речь идет о министре внутренних дел) не было и быть не могло. Тот же Макаров, которого сменил Маклаков, был человеком крайних правых взглядов. Оба они, став членами Государственного совета, находились в одной крайней правой группе, бессменным лидером которой до самой смерти являлся П.Н. Дурново. Суть дела состояла не в том, что Маклаков был крайний правый, а в том, что он был правым в самом примитивном, и, если так можно выразиться, некомпетентном варианте. Именно примитивность политического мышления Маклакова сделала его личной кандидатурой царя. Последний увидел и почувствовал в нем человека, близкого себе по духу и уровню. Дилетантизм и полное отсутствие государственных способностей стали тем аттестатом, который обеспечил Маклакову один из самых высших правительственных постов.

Родной брат В.А. Маклакова прозвал нового министра «государственным младенцем» (вариант — «государственный шалун»). Депутат IV Думы В.В. Лашкевич, уже в эмиграции вспоминая былое, писал: «А вот лицом хорошенькая горничная, да и по внутреннему своему содержанию не выше, министр внутренних дел Маклаков»[12]. Эти оценки исходили из либерального лагеря. Но и коллеги Маклакова не питали иллюзий на его счет.

Политический единомышленник и софракционер Маклакова по Государственному совету П.П. Кобылинский, отвечая на вопрос о впечатлении, которое произвел на него новый министр внутренних дел, сказал: «...по формуляру ему 40 лет, по внешнему виду не более 30, а когда раскроет рот — не более пяти». В отличие от автора этой характеристики многолетний чиновник Министерства внутренних дел Н.П. Харламов, относившийся к Маклакову с симпатией и считавший его умным, обаятельным и симпатичным человеком, вынужден был все же признать, что, будучи «человеком правых, строго консервативных воззрений», Маклаков тем не менее «не был человеком серьезным», государственным деятелем, к нему недоброжелательно относились даже его товарищи по кабинету[13]. Харламов объяснял такое отношение завистью к головокружительной карьере[14], но на самом деле министров просто раздражали глупость и дилетантизм их молодого коллеги.

А.Н. Наумов, сменивший Кривощеина на посту министра земледелия, считал Маклакова «вертлявым, говорливым субъектом»[15]. Преемник Маклакова на посту министра внутренних дел Н. Б. Щербатов, отвечая на вопрос о том, какого он мнения о своем предшественнике, сослался на ответ, который он дал на тот же вопрос одному из министров сразу по назначении Маклакова. «...Есть предприятия, — заявил он, — откоторых можно ждать 100—120% удачи; есть и такое предприятие, которое может дать, заведомо можно сказать, 99% неудачи. Таким я считаю назначение на пост министра внутренних дел Маклакова»[16]. Один из вице-директоров и директоров департамента полиции, К.Д. Кафафов, вспоминал о Маклакове весьма иронически: «Что касается Маклакова, то это был министр-лирик, у него не было никаких резолюций, кроме «неужели», «когда же», «доколе это будет», «неужели нельзя принять меры» и т. д.»[17] Небезызвестный князь Андроников, подчеркивавший на допросе, что Маклаков лично к нему хорошо относился, характеризовал его компетентность следующим образом: «Я думаю, ему было решительно все равно, какую бумагу ему подсунут... Ему было все равно: кричать петухом или в чехарду играть в Царском!»[18] Сам Маклаков признавал: «Моё слабое место — юридические вопросы»[19]. Его показания в Чрезвычайной следственной комиссии производят самое жалкое впечатление[20].

Замена Коковцова на посту председателя Совета министров И.Л. Горемыкиным 30 января 1914 г. — последнее назначение того же рода, которое успел сделать царь до начала войны. Горемыкин, бюрократ с 50-летним стажем, успевший уже до этого побывать и министром внутренних дел, и председателем Совета министров, был ярым реакционером и именно этому обязан своим вторичным назначением на пост главы правительства. В 1914 г. ему исполнилось 75 лет. Как и Маклаков, он был кандидатурой князя Мещерского.

Тем не менее Горемыкин все же отличался от своего молодого коллеги не только возрастом, но и навыками полувековой бюрократической школы, которая еще блюла те «государственные» подход и респектабельность, о которых говорилось выше. Следует также отметить непричастность Распутина к назначению Горемыкина[21]. Однако указанная реакционность и вдобавок некоторые личные качества (презрение ко всякого рода общественности, упрямство и ограниченность, помноженные на старческое безразличие, искушенность по части учета придворных интриг и течений и т.д.) легко превратили Горемыкина из официального премьера в личного слугу царя, что позже и произошло. Характеризуя много лет спустя Горемыкина, который по поводу своего назначения говорил, что напоминает «старую енотовую шубу, которая давно уложена в сундук и засыпана нафталином», и потому недоумевал, зачем он понадобился[22], известный кадетский правовед и публицист писал: «Русская бюрократия выносила наверх людей двух основных типов. Одни выплывали потому, что умели плавать, другие — в силу легкости захваченного ими в плавание груза. Все их внимание было устремлено наверх, к лицу монарха, и не с тем, чтобы вести его к поставленным ими государственным целям, а с тем, чтобы в минуту, когда бывшие у власти люди более крупного калибра начинали его утомлять своей величиной, он вспоминал о них и инстинктивно чувствовал в них людей более сговорчивых и менее утомительных, ибо легковесных и гибких. У людей этого второго типа был служебный формуляр вместо служебной биографии, видимая политическая роль вместо политических убеждений, чутье обстановки вместо знания государственного дела. Таков был и Горемыкин». Он был «неглупым человеком... весьма себе на уме и по-своему умелым». Но «деловой его багаж состоял только из навыков и рутины петербургской казенной службы с добавлением недюжинной подвижности и очень тонкого чутья»[23].

Вот это-то тонкое чутье и давало возможность Горемыкину до определенного момента балансировать между официальным правительством и камарильей, быть противником Думы и в то же время противником замысла Маклакова, одобренного царем, превратить фактически Думу из законодательной в законосовещательную[24]. К этому надо добавить то большое влияние, которое оказывал на Горемыкина Кривошеин. По мнению того же Нольде (и это было общее мнение всей тогдашней помещичье-буржуазной «общественности»), Кривошеин являлся «единственным по-настоящему крупным человеком в первом Совете министров военного времени». Кривошеин был как бы «теневым премьером», особенно когда речь касалась больших политических вопросов, и эта его роль длилась вплоть до лета 1915 г., когда между ним и Горемыкиным произошел разрыв, обусловленный как раз окончательным переходом последнего в лагерь царско-распутинской клики.

Общий смысл охарактеризованных назначений состоял в умалении роли официального правительства, перенесении акцента на личную царскую власть. «В ближайшем кругу государя, — писал по этому поводу Коковцов, — значение правительства как-то стушевалось и все резче и рельефнее выступал личный характер управления государем». В окружении царя все более утверждалась мысль о том, что, чем «дальше держать этот неприятный аппарат (правительство и Думу. — А.А.) от государя», тем лучше: не будет напоминаний о необходимости приспосабливаться к новым условиям, «уменьшающим былой престиж и затемняющим ореол «царя Московского», управляющего Россией как своей вотчиною»[25].

Эта тенденция — следствие неудачи третьеиюньского курса, имевшего цель решить объективные задачи революции сверху, в союзе и при помощи Думы. Официальное правительство должно было осуществлять этот курс. Провал третьеиюньской политики усиливал в «верхах» стремление превратить Совет министров в прежний бесправный Комитет министров, с одной стороны, умалить и без того ничтожную роль Думы — с другой. Главное обвинение, которое было выдвинуто Мещерским и другими реакционерами, как раз и состояло в том, что Дума вмешивается во все дела управления, «не щадит и самого трона всевозможными намеками», расшатывая тем самым верховную власть; премьер также не принял никаких мер к «обузданию» печати — одним словом, показал «слабость власти»[26]. В связи с этим именно отношение к Думе министров и кандидатов на министерские посты становилось тем пробным камнем, который определял их судьбу, их пригодность с точки зрения царя и камарильи[27].

Война приостановила этот процесс обезличивания и выхолащивания Совета министров. Более того, был даже сделан шаг в обратном направлении, правда на очень короткое время. Причиной послужили военные поражения весны — лета 1915 г., приведшие царя и «верхи» в состояние настоящей деморализации и паники. Вскрывшаяся в полной мере неподготовленность царизма к войне, осложненная разрухой и дороговизной, которые к тому времени уже сильно дали о себе знать, вызвали крайнее раздражение не только в народе, но и в широких помещичье-буржуазных кругах. Страх перед полной политической изоляцией в условиях острого внутреннего военного кризиса заставил царя пожертвовать министрами, которые так импонировали ему своей неприязнью к Думе, и тем самым продемонстрировать изменение курса в сторону «общественности». Один за другим были уволены четыре самых одиозных с точки зрения Думы министра: Саблер, Маклаков, Сухомлинов и И.Г. Щегловитов. Сухомлинов получил отставку 13 июня, остальные — 5 и 6 июля 1915 г. Из всей четверки только один Щегловитов не был личным министром царя в описанном выше смысле, а являлся убежденным реакционером, тем большим, что начало своей карьеры ознаменовал либеральным сотрудничеством в либеральном еженедельнике «Право». Он был, по выражению Сазонова, «душой и мозгом» реакции[28], одним из самых умных, опытных и образованных царских министров. Будучи апологетом монархизма (а не данного монарха), Щегловитов отличался и линией поведения в отношении царя, его окружения, своих коллег по кабинету и Государственному совету. Щегловитова в своих воспоминаниях подчеркивает, что ее муж никогда не имел близких друзей, был замкнут, рассчитывал только на себя, во время докладов царю никогда не затрагивал «вневедомственных» тем «и никогда мнений и суждений Ивана Григорьевича (по другим вопросам. — А. А.) государь не спрашивал»[29].

Показательно, что даже этой меры независимости — нежелания делать карьеру при помощи анекдотов и «прыжка влюбленной пантеры» (коронного номера, исполнявшегося в кругу царской семьи Маклаковым) — было достаточно, чтобы не только не пользоваться расположением царской четы, но даже быть ей антипатичным, несмотря на деловые качества и крайние убеждения, о которых царь хорошо знал[30]. Если с Саблером, Сухомлиновым и Маклаковым царь расставался против своей воли, то своего многолетнего министра юстиции (с 1906 г.) увольнял без видимого сожаления.

Следует подчеркнуть, что непосредственным толчком, приведшим к переменам в составе Совета министров, были московские события в мае 1915 г. Они выразились в так называемом «немецком погроме», когда в течение нескольких дней громились торговые и другие заведения с немецкими фамилиями на вывесках. Многочисленные свидетельства очевидцев не оставляют сомнения в том, что погром был организован московскими властями, в первую очередь градоначальником Адриановым, при одобрении и благословении его непосредственного начальника — московского генерал-губернатора князя Юсупова (отца Юсупова — убийцы Распутина). Даже известный нам Харламов, посланный департаментом полиции в Москву для расследования, вынужден был признать, что погром возник благодаря прямому подстрекательству (которое он стыдливо именует «попустительством») Адрианова.

У князя Юсупова, отмечал он, любимая тема — «немецкое засилье». Когда начался погром, Адрианов докладывал: манифестации толпы мирные и патриотические. Когда же акция была в полном разгаре, градоначальник по-прежнему твердил: толпа «хорошая, веселая, патриотически настроенная». Более того, он лично возглавил шествие. «Поведение Адрианова и, главное, шествие его во главе погромщиков, — писал по этому поводу Харламов, — вселяли не только в толпу погромщиков, но и во все московское население... полное убеждение, что Адрианов погромы разрешил. На многих местах погрома Адрианова встречали криками «ура». Погромщики прямо говорили тем немногим полицейским, которые на свой страх и риск пытались предотвратить разгром того или иного магазина: «Нам Адрианов разрешил, так уж вы не лезьте»[31].

Смысл этой традиционной полицейской провокации совершенно очевиден: выпустить пар — направить накопленное недовольство масс в другое русло. Однако на этот раз не только цензовая «общественность», но и правительство отдавали себе ясный отчет в опасных для режима последствиях московских событий. Уже тогда очевидцы указывали на ряд факторов, свидетельствовавших о том, что подлинные истоки недовольства, вылившегося из-за их темноты и неорганизованности в инспирированную властями стихийную вспышку, — в самом режиме и что в любую минуту это недовольство могло быть направлено по другому, истинному адресу.

События в Москве, писал генерал-квартирмейстер ставки верховного главнокомандующего Ю.М. Данилов, могли случиться «лишь в обстановке крайнего раздражения внутренним положением в стране». Именно это раздражение дало толчок течению в Совете министров, возглавляемому Кривошеиным и Сазоновым, смысл которого сводился к признанию необходимости опереться на общественные силы, т. е. на Думу и земско-городские союзы, чтобы «открыть клапан сверху, дабы уже чувствовавшийся революционный вихрь не взорвал всей государственной машины изнутри. Верховный главнокомандующий горячо сочувствовал этому движению, и в ставке были очень обрадованы известию о подробном и настойчивом докладе императору Николаю II мнения названной группы министров, сделанном А.В. Кривошеиным». Точка зрения названной группы была поддержана Николаем Николаевичем, заявившем об этом царю, как только тот спустя несколько дней после московских событий прибыл в ставку[32].

Шавельский полностью подтверждает это свидетельство. «Не подлежит никакому сомнению, что все три министра (Сухомлинов, Маклаков и Щегловитов. — А.А.) падали под натиском на государя со стороны великого князя и при большом содействии князя В.Н. Орлова»[33]. В ставке их увольнение «восторженно приветствовалось». «За вечерним чаем, — вторит ему Спиридович, — в нашем вагоне-столовой уже положительно говорили о новом курсе «на общественность», который принимается по настоянию великого князя, а посредником примирения правительства с общественностью является вызванный в ставку умный и хитрый Кривошеин»[34]. В письме от 12 июня 1915 г. Николай II писал жене, что он назначает Поливанова военным министром по рекомендации Николая Николаевича[35].

Однако Родзянко считал, что решающую роль в отставке четырех министров сыграл его доклад, сделанный царю в ставке «Государь был очень взволнован, бледен, руки его дрожали». «Обрисовав положение на фронте и в стране, — писал далее Родзянко,— я просил государя удалить Маклакова, Саблера, Щегловитова и Сухомлинова. Вскоре после доклада был уволен Маклаков, затем Сухомлинов»[36]. То же еамое писал Родзянко и в другом месте. На этот раз царь «внял» голосу Думы — уволил пять (?) министров, наиболее к ней враждебных, «и призваны были к власти наиболее популярные государственные деятели и после сформирования кабинета была созвана Государственная дума в августе месяце 1915 года»[37].

Зная, с одной стороны, хвастовство Родзянко, презрительное отношение к нему царя — с. другой, не говоря уже о приведенных свидетельствах, в данном случае весьма авторитетных, можно считать, что Родзянко свою роль явно преувеличил. Об этом свидетельствуют и допущенные неточности: Сухомлинова уволили раньше Маклакова; уволили четырех, а не пять министров; Дума была созвана в июле, а не в августе.

Смысл перемен в составе правительства заключался, конечно, в стремлении успокоить и привлечь на свою сторону Думу и помещичье-буржуазную «общественность». «Таким образом, — писал Поливанов, — все перемены в личном составе Совета министров, возникшие под давлением общественного мнения в июне, в течение истекшего месячного периода были закончены, и правительство могло явиться перед Государственной думой, созыв которой решено было приурочить к 19 июля — годовщине со дня объявления войны — в составе, из которого были удалены такие раздражающие элементы, как Маклаков, Сухомлинов, Саблер и Щегловитов»[38].

На этот раз царь, пользуясь выражением Родзянко, действительно «внял», причем настолько, что пошел против воли царицы и Распутина, особенно при назначении Самарина, согласившегося занять предложенный ему пост только при условии удаления «старца». Сработал, если можно выразиться, «государственный рефлекс», подавив на этот раз рефлекс «вотчинный». Но сработал слабо, очень ненадолго и, самое главное, в последний раз.

Прежде всего обращает на себя внимание мизерность уступки, сделанной Думе: она целиком исчерпывалась назначением новых четырех министров. Никакими обещаниями реформ и т.п. произведенные перемены не сопровождались. А главное — был оставлен на своем посту Горемыкин — такая же, если не больше, неприемлемая персона для Думы, как и уволенные министры. В ставке, писал Данилов, вначале предусматривались «более решительные перемены в составе правительства», а именно: уход Горемыкина и замена его Кривошеиным или Сазоновым. Но царь не пожелал расстаться с «милым стариком»[39].

Кроме того, все вновь назначенные министры не только были далеки от либерализма, но являлись людьми весьма правыми, в том числе и любимец Думы Поливанов[40]. Самарин был одним из самых авторитетных деятелей Совета объединенного дворянства, человеком крайних правых убеждений. А.А. Хвостов, ставший преемником Щегловитова, также крайний реакционер, к тому же был очень близок к Горемыкину. Наконец, новый министр внутренних дел князь Щербатов, богатый помещик[41], — один из активных деятелей Совета объединенного дворянства, до своего назначения возглавлявший главное управление государственного коннозаводства. В немалой степени его назначение было обусловлено тем, что брат Щербатова был одним из адъютантов Николая Николаевича[42]. В правых кругах, писал по этому поводу Шавельский, думали, что увольняются министры «правые» и назначаются «левые». Но это было сущая чепуха. Все они были правые[43].

Не могли новые министры похвастать и сколько-нибудь серьезными государственными талантами, особенно Хвостов и Щербатов[44]. Единственное, что их отличало от предшественников, — это идея о том, что в сложившейся серьезной обстановке нельзя вести политику пренебрежения Думой и «общественностью», наоборот, надо искать с ними общий язык. Иначе говоря, расхождение было только в тактике: и Дума и «общественность» были им так же мало симпатичны, как и уволенным министрам.

Даже во время знаменитых секретных заседаний Совета министров в июле—августе 1915 г., т.е. тогда, когда разгорелся острый конфликт между большинством кабинета, требовавшим сотрудничества с Думой, помещичье-буржуазными общественными организациями и Горемыкиным, отстаивавшим прежний курс, эти антипатии к «народному представительству» и его лидерам сохранились в полной мере.

На заседании 4 августа главный инициатор сближения с Думой Кривошеин в резких тонах говорил о непозволительных наскоках Думы на правительство, злоупотреблении «потрясающими» речами и запросами и т. д.[45] На заседании 11 августа в связи с приходом Родзянко, потребовавшим в повышенном тоне от вышедшего к нему Горемыкина оказать давление на царя, чтобы тот отказался от решения возглавить армию, премьер, передав своим коллегам содержание беседы, закончил рассказ фразой: «...не стоит тратить времени на таких полупомешанных, как г-н Родзянко». Министры тут же заговорили о стремлении Думы «захватным порядком» присвоить неположенную ей роль, а Кривошеин резюмировал общее мнение: «Если некоторые политические деятели не желают правильно понять проявляемую правительством мягкость и пользуются ею для агитационных целей, то надо поговорить с ними на другом языке».

На заседании 16 августа, после того как Поливанов сообщил, что царь явится на открытие Особого совещания по обороне в орденах и, следовательно, министры также должны быть в полном параде, последовали весьма характерные комментарии. «Что-то больно много чести всем сгоняемым туда разношерстным господам», — заявил Хвостов. «Надо быть готовым, — язвительно подхватил Харитонов, — что уже по бывшим примерам выборные люди прибудут в косоворотках и спинжаках. Так либеральнее. Мы будем сиять звездами, а они своими добродетелями». Эстафету принял Кривошеин: «Дума забывается, обращает себя чуть ли не в учредительное собрание». «Посадить бы этих господ в Совет министров, — вновь взял слово Харитонов — Посмотрели бы они, на какой сковороде эти самые министры ежечасно поджариваются.Вероятно, у многих быстро отпали бы мечты о соблазнительных портфелях». «Да, надо показать когти», — заключил Щербатов[46]. «Соблазнительные портфели». В этих словах - ключ к пониманию главного мотива неприязни официального правительства к Думе. Это была не непримиримая вражда классовых антиподов, а соперничество политических конкурентов. Как показывают факты, соперничество такого рода тем ожесточеннее по форме, чем ближе друг к другу в классовом отношении борющиеся стороны. Внешняя ожесточенность борьбы между кадетами и октябристами, как указывал В.И. Ленин, как раз и объяснялась в первую очередь их классовым родством. Во вражде министров к заправилам Думы, ВПК, Земского и Городского союзов наблюдалось то же самое. Именно поэтому на заседании Совета министров 9 августа в числе прочего «беседа коснулась личности А.И. Гучкова, его авантюристической натуры, непомерного честолюбия, способности на любые средства для достижения цели, ненависти к современному режиму и к государю императору Николаю II». Хвостов даже заявил: «этого господина» «считают способным в случае чего встать во главе батальона и отправиться в Царское Село»[47]. Последнее замечание было уже вполне в духе «бочек сороковых» из бессмертной грибоедовской комедии.

Нa заседании 2 сентября министры заговорили о Г.Е. Львове, председателе Всероссийского земского союза. «Сей князь фактически чуть ли не председателем какого-то особого правительства делается, — с раздражением отмечал Кривошеин. — На фронте только о нем и говорят, он спаситель положения, он снабжает армию, кормит голодных, лечит больных, устраивает парикмахерские для солдат — словом, является каким-то вездесущим Мюр и Мерелизом... Безответственные распорядители ответственными делами и казенными деньгами недопустимы»[48].

Конкурентный мотив особенно наглядно проявлялся в том удовольствии, с каким министры подчеркивали при случае некомпетентность думских заправил в государственных делах, т.е. несостоятельность их претензий на «портфели». Когда, например, на заседании 19 августа возник вопрос о необходимости пригласить в комитет финансов общественных деятелей для решения щекотливого вопроса о вывозе золота за границу, были поданы две характерные реплики. «В число сведущих лиц, — заметил Харитонов, — попадет, несомненно, и Шингарев с его по меньшей мере своеобразной оценкой финансово-экономических вопросов». Шингарев был главным кадетским оратором по финансовым и бюджетным вопросам в III и IV Думах. Кривошеин ответил: «Приходится мириться и с присутствием Шингарева. Человечество требует прежде всего не знаний, а вывески»[49].

Другая сторона, Дума, точно чувствовала эту ситуацию. Товарищ председателя в III и IV Думах князь В.М. Волконский, ставший затем товарищем министра внутренних дел, выразил ее в словах: «По моему мнению, против Государственной думы была (со стороны правительства. — А. А.) какая-то затаённая обида: «Ах, что-то у нас отняли»[50].

Тем не менее большинство Совета министров пошло на открытый конфликт с Горемыкиным, неизменно настаивавшим на негативном отношении к «народному представительству». Более того, конфликт с премьером вылился в конечном итоге в конфликт с царем, закончившийся полным поражением кабинета и повлекший за собой для царизма в целом далеко идущие последствия.

Чтобы понять причину этой немыслимой ни в какие другие времена оппозиции царских министров своему монарху, следует все время иметь в виду ту тревогу и крайнюю растерянность, которую испытывало правительство летом 1915 г. и которую так хорошо передал Яхонтов. Первое секретное заседание Совета министров, запротоколированное им, началось словами Поливанова: «Считаю своим гражданским и служебным долгом заявить Совету министров, что отечество в опасности». Далее следовал рассказ о бездарности и растерянности ставки, раздражении в стране, признаках революционизирования не только в тылу, но и на фронте. Реакцию министров и свою собственную на этот рассказ Яхонтов передает следующим образом: «Всех охватило какое-то возбуждение. Шли не прения в Совете министров, а беспорядочный перекрестный разговор взволнованных, захваченных за живое русских людей. Век не забуду этого дня переживаний. Неужели все пропало!.. За все время войны не было такого тяжелого заседания. Настроение больше, чем подавленное. Разошлись словно в воду опущенные...» Заседание 24 июля автор начинает тем же рефреном: «Настроение в Совете министров подавленное. Чувствуется какая-то растерянность. Отношения между отдельными членами и к председателю приобретают нервный характер»[51].

Ситуация еще более осложнилась, когда на заседании 6 августа Поливанов сообщил о намерении царя взять на себя верховное командование. Это сообщение военный министр предварил словами: «Как ни ужасно то. что происходит на фронте, есть еще одно гораздо более страшное событие, которое угрожает России». Он добавил, что нарушает тайну: царь сообщил ему о своем наме-рении по секрету. «Это сообщение военного министра вызвало в Совете сильнейшее волнение. Все заговорили сразу, и поднялся такой перекрестный разговор, что невозможно было уловить отдельные выступления. Видно было, до какой степени большинство потрясено услышанной новостью, которая явилась последним оглушительным ударом среди переживаемых военных несчастий и внутренних осложнений»[52].

Мнение большинства выразил Кривошеин. «Ставятся ребром судьбы России и всего мира,— заявил он.— Надо протестовать, умолять, настаивать, просить — словом, использовать все доступные нам способы, чтобы удержать его величество от бесповоротного шага. Мы должны объяснить, что ставится вопрос о судьбе династии, о самом троне, наносится удар монархической идее, в которой и сила, и вся будущность России... Я понимаю тех, — в отчаянии воскликнул министр — кто говорит, что можно потерять равновесие душевное, нужно иметь особенные нервы, чтобы выдерживать все происходящее. Россия переживала гораздо более тяжелые эпохи, но никогда не была такой, когда все делается к тому, чтобы еще усложнить и запутать и без того безысходное положение»[53].

Такое же ошеломляющее впечатление произвело известие о смене верховного командования и на ставку. «Неожиданность, потрясающая сенсационность сообщения совсем ошеломили меня, — писал Шавельский, — у меня буквально руки опустились... зловещим представилось мне это событие. При том мракобесии, которое, опутав жизнь царской семьи начинало все больше и сильнее расстраивать жизнь Народного организма, великий князь казался нам единственной здоровой клеткой... В него верили и на него надеялись. Теперь же его выводят из строя в самый разгар борьбы»[54].

Дума и помещичье-буржуазная оппозиция были потрясены не меньше. Выше уже говорилось о приезде Родзянко на заседание Совета министров. Председатель Думы потребовал от Горемыкина, чтобы правительство добилось отказа царя от принятого им решения, так как в противном случае армия может положить оружие, неминуем взрыв негодования. На ответ премьера, что правительство в советах не нуждается, Родзянко воскликнул: «Я начинаю верить тем, кто говорит, что у России нет правительства»[55].

Московская городская дума приняла 5 августа постановление, которое стимулировало, несомненно, известие о смене верховного командования. В постановлении наряду с требованием образовать министерство, облеченное доверием страны, и просьбой дать высочайшую аудиенцию представителям московского городского самоуправления, на первом месте фигурировало ясно демонстративное приветствие Николаю Николаевичу как верховному главнокомандующему.

Возникает, естественно, вопрос, почему решение царя вызвало такое крайне отрицательное отношение со стороны верхних классов, включая и большинство кабинета? Этот вопрос тем более уместен, что и правительство, и «общественность» все время жаловались на то, что назначение Николая Николаевича верховным главнокомандующим, приведшее к разделению власти на военную и гражданскую, создало страшный хаос в управлении. Даже в самый разгар прений в Совете министров по поводу принятого царем решения Кривошеин и Харитонов вынуждены были признать, что оно влечет за собой и плюсы — удаление Янушкевича (который, по всеобщему мнению, считался одним из главных виновников военных неудач), а главное — объединение военной и гражданской власти в одних руках[56].

Тот же Кривошеин отрицательную реакцию на решение царя мотивировал двумя взаимно связанными доводами: народ давно, еще со времен Ходынки и русско-японской войны, считает царя неудачником. Популярность, же великого князя Николая Николаевича, напротив, еще крепка, с его именем связывают все надежды на конечную победу. Щербатов к этому присовокупил: решение будет истолковано как результат влияния Распутина. Харитонов пошел еще дальше, заявив: окружение великого князя в ставке может склонить его «на какие-нибудь решительные шаги». Поливанов в ответ на это пожал плечами, а Кривошеин выразил полнейшую уверенность в лояльности великого князя[57].

Отрицательную реакцию большинства министров на решение царя Щербатов объяснял (в своих показаниях Чрезвычайной следственной комиссии), во-первых, полным отсутствием у Николая каких-либо военных способностей, а во-вторых, тем, что пребывание царя в ставке (а не в столице) «технически делало невозможным правильное управление страной»: возникнет «безалаберщина» (министры начнут порознь ездить в ставку и нарушится регулярность заседаний кабинета, удлинятся сроки принятия решений и т. д.)[58]. Те же соображения привел и Поливанов[59].

Но совершенно очевидно, что, если бы дело заключалось только в этих причинах, реакция не была бы столь болезненной и острой. Тот же Поливанов, отметив, что царь понимал только «декоративную сторону» военного дела, признал, что и Николай Николаевич был не подготовлен к своему посту[60]. Главная причина состояла в другом: в страхе, что с переменой командования в ставке восторжествует распутинское влияние. В цитированных словах Шавельского эта мысль уже присутствует. Щербатов вынужден был добавить: министры «отдавали себе отчет, что оставление императрицы здесь (одной, без царя. — А.А.) могло грозить стремлением в той или иной форме, если не регентствовать, то близко к этому, что во всех отношениях было крайне опасно»[61]. В этом отдавали себе отчет и Дума, и помещичье-буржуазные оппозиционные круги, и даже большая часть правых.

У министров была еще дополнительная причина недовольства принятым царем решением, которую Яхонтов охарактеризовал следующим образом: общее настроение министров — как такое решение приняли без них? «Значит, к Совету нет доверия»[62]. После первых неудачных попыток переубедить царя Щербатов, выражая мнение большинства, резюмировал: положение правительства в такой ситуации становится «трудным и щекотливым»[63]. Доверия к правительству нет не только в Думе, но и «у того, кто является источником правительственной власти». «По-видимому, — заключал Яхонтов, — в Совете министров назревает внутренний кризис. Большинство обижено принятием решения о перемене командования... помимо участия Совета... Иван Логгинович (Горемыкин. — А.А.) тверд в своей позиции, что сейчас не время протестовать»[64].

Обладай министры марксистским представлением о ходе событий в стране, они бы расценили данный факт как часть общего процесса прогрессирующего падения роли официального правительства, процесса, ускоренного войной и разложением царизма. Но поскольку они не обладали подобным представлением, то усмотрели в решении царя лишь стечение нескольких несчастливых субъективных обстоятельств, одним из которых была реакционность их председателя. С большим жаром накинулись они на своего Ивана Логгиновича, обвиняя его, что он вопреки воле большинства кабинета поддерживает стремление царя стать верховным главнокомандующим.

Однако позиция Горемыкина в этом вопросе была не такой однозначной, как можно подумать с первого взгляда. Более того, он сыграл едва ли не решающую роль в том, что царь не стал верховным главнокомандующим с первых же дней войны. Как свидетельствует Сухомлинов, царь на заседании Совета министров, проходившем под его председательством, «предполагал стать во главе армии», хотел дать правительству некоторые полномочия на время его отсутствия из столицы. На это «старик премьер-министр, чуть ли не со слезами на глазах, просил государя не покидать столицу ввиду политических условий, создавшихся в стране, и той опасности, которая угрожает государству, — отсутствие главы его из столицы в критическое для России время. Речь эта была трогательна и, видимо, произвела на государя большое впечатление». К этой речи «горячо присоединился» Кривошеий, их поддержал Щегловитов, сославшись на Прутский поход Петра I, а «после него решительно все остальные члены заседания в том же смысле», включая и самого Сухомлинова. В результате царь отказался от своего намерения[65].

Несомненно, Горемыкин, отговаривая царя, руководствовался теми же тайными опасениями насчет царицы и Распутина, как и остальные министры. Об этом свидетельствует и его первоначальная позиция во время знаменитых секретных заседаний Совета министров, о которых поведал Яхонтов. На первом же заседании 16 июля, на котором Поливанов сделал свой ошеломляющий доклад о беспомощности и бездарности ставки, Горемыкин призвал своих возбужденных коллег «с особой осторожностью» говорить царю о ставке, ибо против Николая Николаевича со стороны Александры Федоровны нарастает раздражение, чреватое серьезными последствиями. «Огонь разгорается, опасно подливать в него масло». Доклад о сегодняшних суждениях (чего требовали министры) и будет «именно таким огнем». Его надо отложить. Это заявление возымело действие, и вопрос был перенесен на следующее заседание[66].

На последующих заседаниях Горемыкин категорически возражал против всяких попыток Совета министров отговорить царя от принятого им решения. В результате конфликт между большинством Совета и премьером, протекавший до этого в более или менее скрытой форме, вылился наружу.

Главной причиной раздора стал вопрос о правительственном курсе в отношении Думы и либеральной «общественности». Большинство министров высказались за сотрудничество с Думой, меньшинство во главе с Горемыкиным — против. «Сравнительно либеральные министры», позже писал по этому поводу Милюков, сделали «попытку повернуть политику правительства на путь примирения со страной. К несчастью, их заявления о необходимости перемены правительственного курса совпали с их представлениями государю о необходимости отказаться от его намерения принять лично командование над беспорядочно отступавшими войсками. А в этом вопросе, решенном под влиянием Распутина и царицы, переменить его решение было невозможно» — всякие попытки в этом направлении вызывали со стороны Николая II только раздражение[67].

Подчеркнутые нами слова, как и отрывок в целом, говорят о том, что Милюков считал одновременность обеих попыток случайной, простым совпадением во времени, и не будь этого совпадения или окажись министры - «либералы» более тактически гибкими, глядишь, «несчастья» бы не произошло — их попытка примирения увенчалась бы успехом.

В действительности связь этих двух вопросов была не случайной, а органической — это фактически один вопрос. Нам уже известны мотивы, которые обусловили позицию Распутина и царицы в вопросе о смене верховного командования. Главным, решающим как раз и было соображение о необходимости пресечь «либеральное» влияние ставки — реакция на назначение министров, сторонников сотрудничества с Думой и «общественностью». Еще 16 июня царица писала Николаю II: в августе собирается Дума, «а наш Друг тебя несколько раз просил сделать это как можно позднее... они будут вмешиваться и обсуждать дела, которые их не касаются»[68]. Спустя неделю требование повторяется: «Дорогой мой, я слыхала, что этот мерзкий Родзянко с другими ходил к Горемыкину просить, чтобы немедленно созвали Думу. О, прошу тебя, не позволяй, это не их дело!.. Эти твари пытаются играть роль и вмешиваться в дела, которых не смеют касаться!»[69]

Дума тем не менее была созвана, и не в августе, а раньше, 19 июля, и тогда императрица с «Другом» поняли, что надо приступить к решительным действиям. Царь был вызван в Царское Село, а уже спустя две недели Поливанов сделал сообщение о смене главнокомандующего.

Заседания Совета министров, запротоколированные Яхонтовым, служат прекрасной иллюстрацией и доказательством органической слитности вопросов о «примирении со страной» и о смене командования. Оба они обсуждались в неразрывной связи. Когда Горемыкин сообщил Совету, что доклад Поливанова об отрицательном отношении Совета министров к намерению царя взять на себя командование армией не возымел действия, министры заговорили о том, что положение правительства становится «трудным и щекотливым», а Сазонов выразил эту мысль более точно: «Правительство висит в воздухе, не имея опоры ни снизу, ни сверху». Именно в этой связи зашла речь о Гучкове и его амбициях (превращает якобы свой Военно-промышленный комитет в какое-то второе правительство), на что последовала эффектная реплика Харитонова: «Оно и понятно, ибо у страны нет доверия к нынешнему правительству. Армия и население надеются не на нас, а на Государственную думу и военно-промышленные комитеты»[70]. Заявление не соответствовало действительности, но настроение большинства кабинета отражало полностью.

По мере обострения вопроса о верховном командовании обострялся вопрос и об отношении к Думе. На заседании 19 августа Щербатов доложил об известной акции Московской городской думы с требованием правительства, «облеченного доверием страны», послать демонстративное приветствие Николаю Николаевичу с признанием его заслуг и просьбой о высочайшей аудиенции делегации московского городского самоуправления. Прения по этому поводу, свидетельствует автор протоколов, «носили исключительно горячий, даже резкий характер». Горемыкин заявил, что всем «им надо дать хороший отпор». Его поддержал Щербатов. Когда же Харитонов указал на щекотливость положения: «москвичи говорят под флагом верноподданнических чувств», Горемыкин несколько изменил свою позицию: «Самое простое не отвечать всем этим болтунам и не обращать на них внимания».

В ответ Поливанов заявил, что он решительно не согласен с «упрощенным решением вопроса величайшей политической важности». Раз москвичи заявили о доверии к Николаю Николаевичу, надо просить царя отложить отъезд в ставку. «А засим, — прибавил он, — что такого недозволенного или революционного можно усмотреть в резолюции? Правительство, опирающееся на доверие населения, — ведь это нормальный государственный порядок». Его поддержал Сазонов. Резолюция Московской городской думы — повод для того, чтобы отложить вопрос о командовании, заявил он. Челнокова же царь должен принять. Самарин также связал резолюцию Думы с вопросом о командовании, подчеркнул ее умеренность и высказался за принятие депутации. В том же духе выступил и Харитонов.

Наиболее законченно и решительно настроение большинства кабинета выразил Кривошеин. Он согласен, что депутацию Москвы надо принять, но вопрос должен быть поставлен шире: как быть дальше? Правительству «надо или реагировать с силой и верой в свое могущество, возможность достижения успеха, или же вступить открыто на путь завоевания для власти морального доверия. По моему глубокому убеждению, мы ни к тому, ни к другому не способны». Отсюда следует: надо обо всем сказать царю, «который не сознает окружающей обстановки и не дает себе отчета, в каком положении находится его правительство и, следовательно, все дело государственного управления». Сложившиеся условия допускают только два решения: либо военная диктатура, либо «примирение с общественностью».

Данный кабинет «общественным ожиданиям не отвечает и должен уступить место другому, которому страна могла бы поверить». Медлить и держаться середины нельзя. В такой обстановке смена командования является пагубным шагом. «Не время рисковать, отталкивать от себя огромное большинство. Надо просить его величество собрать нас и умолять его отказаться от смещения великого князя, коренным образом изменив в то же время характер внутренней политики. Я долго колебался раньше, прежде чем окончательно прийти к такому выводу, но сейчас каждый день равен году и обстановка меняется с головокружительной быстротой». Поскольку дело со сменой командования зашло слишком далеко и отказ царя от принятого решения уже невозможен, надо пойти на компромисс: царь будет верховным главнокомандующим, а Николай Николаевич останется его помощником. Этот вопрос главный, остальное мелочь. Но тут надо стоять твердо: «не только просить, но и требовать». В случае же отказа «заявить ему, что мы не в состоянии больше служить ему по совести».

Предложение Кривошеина полностью поддержали Шаховской, Поливанов и Сазонов. Было постановлено ходатайствовать перед царем о необходимости провести заседание Совета министров под его председательством со следующей повесткой: 1) о верховном командовании, 2) эвакуация Петрограда и 3) о будущей внутренней политике, «т.е., — разъяснял этот пункт Яхонтов, — политика твердая или же политика, идущая навстречу общественным пожеланиям». Горемыкин заявил, что он не возражает, хотя, как и раньше, уверен в бесполезности этого шага. Заодно он снова предостерег от похвал в адрес великого князя[71].

Заседание состоялось на другой день, 20 августа. На таких заседаниях ни управляющий делами Совета министров, ни его помощник не присутствуют Поэтому Яхонтов узнал о том, что там происходило, со слов Горемыкина сказанных И. Н. Ладыженскому: «Вчера ясно обнаружилось, что государь император остается правым, а в Совете министров происходит быстрый сдвиг влево, вниз по течению».

На следующий день, 21 августа, Совет министров собрался в обычном составе, чтобы обсудить, что делать дальше, в частности окончательно решить вопрос об ответе Московской городской думе. Хвостов предложил вопрос о будущем правительстве не затрагивать, поскольку, «как все помнят», царь отложил его до доклада Совета министров относительно правительственной программы и выделения тех вопросов, которые вызываются сменой командования. На это Поливанов возразил, что «обстоятельства складываются настолько угрожающе, что ответ Москве должен быть исчерпывающим». Его поддержали Григорович, заметивший, что «в критической обстановке нельзя играть в прятки», и Самарин.

Последовала пренебрежительная реплика Горемыкина, и повод к ожесточенной схватке был дан. Тот же Григорович заявил, что раз «вчерашние уговоры» на царя не подействовали, то кабинет должен сделать еще одну попытку, представив «письменный доклад с изложением нашего мнения о перемене командования, об опасности для династии и т.д.». Сазонов одобрил это предложение в самых решительных выражениях. «Т.е., говоря просто, — отреагировал на это Горемыкин,— вы хотите предъявить своему царю ультиматум». На что оскорбленный Сазонов парировал: «У нас в России не бывает ультиматумов. Нам доступны только верноподданнические чувства».

Щербатов нашел мысль морского министра «безусловно правильной» и предложил в письменном докладе объяснить, что «правительство, которое не имеет за собой ни доверия носителя верховной власти, ни армии, ни городов, ни земств, ни дворян, ни купцов, ни рабочих, не может не только работать, но и даже существовать. Это очевидный абсурд». Когда Шаховской предупредил, что очень важна редакция доклада, чтобы не навести царя на мысль о «забастовке» министров, ибо именно это слово он употребил во вчерашнем заседании, это привело к новой стычке. На замечание Сазонова, что Харитонов составит журнал заседания как надо, Горемыкин ответил, что, пока он председатель Совета министров, он составления такого журнала не допустит. На заявление Сазонова, что в таком случае большинство Совета оставляет за собой свободу рук, последовал ответ, что это их частное дело.

Тогда Самарин потребовал откровенности. Он, Горемыкин, не сочувствует намерению большинства Совета отговорить царя. Вчера в присутствии царя он сказал, что ходатайства, подобные московскому, ставят цель создать оппозицию уходу великого князя, имеющую скрытые цели. Но то же самое делают и министры, следовательно, они тоже оппозиция и тоже со скрытыми целями. В ответ Горемыкин снова напомнил, что с первых дней войны был против того, чтобы царь стал во главе войск. Но теперь, когда царем принято безоговорочное решение, «та агитация, которая идет вокруг этого вопроса и связывает с требованием министерства общественного доверия, т. е. с ограничением царской власти, является не чем иным, как стремлением левых кругов использовать имя великого князя для дискредитирования государя императора».

На возражение Самарина и Щербатова, что вся Московская дума — не только «левые» (т. е. кадеты), но и правые вплоть до Шмакова (крайнего реакционера) — проголосовала за доверие великому князю, Горемыкин твердил свое: в идеальность побуждений москвичей он не верит, и весь шум вокруг Николая Николаевича «есть не что иное, как политический выпад против царя». Не помог и довод Сазонова, что «и левые и кадеты за свои шкуры дрожат. Они боятся революционного взрыва и невозможности продолжать войну. Они боятся, что смена командования вызовет этот взрыв», а также ответное замечание Самарина, что «протестуют все, до большинства членов Совета министров включительно», и нельзя поэтому обвинять всю Россию в том, в чем обвиняет Московскую думу глава правительства. Горемыкин продолжал стоять на своем.

«Очевидно, — заявил Сазонов, — что мы с Вами говорим на разных языках. У большинства из нас вчера, после заседания в Царском Селе, создалось тяжелое впечатление о значительном разделе между нами и Вами. Я считаю необходимым заявить об этом откровенно. Мы радикально расходимся в оценке современного положения и средств борьбы с надвигающейся грозой». В ответ Горемыкин «усердно попросил» доложить царю о непригодности его, Горемыкина, как председателя Совета министров. Тогда Щербатов поставил вопрос о непригодности всего правительства: «Мы все вместе непригодны для управления Россией при слагающейся обстановке... И я, и многие сочлены по Совету министров определенно сознают, что невозможно работать, когда течения свыше заведомо противоречат требованиям времени. Нужна либо диктатура, либо примирительная политика. Ни для того, ни для другого я по крайней мере абсолютно не считаю себя пригодным. Ваша обязанность сказать государю, что для спасения государства от величайших бедствий надо вступать на путь направо или налево». Между двух стульев сидеть нельзя.

Дальнейшая перепалка обратила спорящие стороны к коренным для них принципам. Царь — помазанник божий, говорил Горемыкин, «он олицетворяет собой Россию». Его воля проявилась, и верноподданные исполняют ее, невзирая ни на какие последствия. «А там дальше воля божья. Так я думаю и в таком сознании умру». Но, возразил Щербатов, «ни один военачальник, ни один корабль не пустят императора в заведомую опасность». «А если он, верховный вождь, укажет?» — возразил на это премьер. Ему ответил Поливанов: «Капитан корабля все-таки не пустит, хотя бы пришлось применить силу».

Но силы этой как раз и не было. «К сожалению, — констатировал Сазонов, — мы не имеем ни полномочий, ни возможностей капитана корабля». Поэтому остается одно средство - попытаться еще раз «убедить».

В связи с этим речь пошла о том, как надо относиться к Царской воле. Для царских министров это был вопрос вопросов. Для большинства членов Совета министров, подытожил Харитонов, вопрос решается следующим образом: если воля царя не вредна для России, ей надо подчиняться, если же вредна, — уйти. «Мы служим не только царю, но и России». Точка зрения Горемыкина была иной: для него царь и Россия — неразделимые понятия. «Русскому царю, — возразил на это Самарин, — нужна служба сознательных людей, а не рабское исполнение приказаний». Если развивать мысль Горемыкина, подхватил Сазонов, «то неизбежно заключение, что слова царя столь же священны, как слова Евангелия. Не забывайте, что популярность царя и его авторитет в глазах народных масс значительно поколеблены. Трудно при современных настроениях доказать совпадение воли России и царя. Видно как раз обратное явление». Горемыкин был хорош тем, что оставался последовательным. «В моем понимании существа русской монархии, — заявил он в ответ, — воля царя должна исполняться как заветы Евангелия».

Единственный министр, который полностью поддерживал Горемыкина, — А. А. Хвостов. На его взгляд, политика уступок в военное время недопустима. «Призывы, исходящие от Гучкова, левых партий Государственной думы... явно рассчитаны на государственный переворот. В условиях войны такой переворот неизбежно повлечет за собой полное расстройство государственного управления и гибель отечества. Поэтому я буду бороться против них до последнего издыхания». Выход, возразил Сазонов, — в создании кабинета, в котором не было бы лиц, заведомо не доверяющих законодательным учреждениям и который был бы «способен бороться с пагубными для России течениями не только снизу, но и свыше»[72].

Последний тур борьбы между большинством Совета министров и Горемыкиным связан с вопросом о прекращении заседаний Думы и отношением к только что образовавшемуся «Прогрессивному блоку». В отрицательной оценке работы Думы и, следовательно, в требовании прекращения сессии как можно скорее расхождений не было. На заседании 24 августа Кривошеин первым поставил вопрос о необходимости скорейшего роспуска, мотивируя тем, что «заседания без законодательных материалов превращают Государственную думу в митинг... а ее кафедру в трибуну для противоправительственной деятельности». Его тут же поддержали не только Шаховской и, конечно, Горемыкин, но и Поливанов.

Предметом спора стал вопрос о форме роспуска. Кривошеин предложил распустить Думу до 1 сентября (к этому времени ведомства должны были внести в Думу свои законопроекты и тем самым дать ей повод требовать продолжения сессии, но «обставить по-хорошему»). Горемыкин же, наоборот, предлагал с Думой не считаться и не церемониться. На замечание Игнатьева: не исключено, что Дума откажется подчиниться указу о роспуске, премьер решительно парировал: «Это будет прямым сопротивлением верховной власти», и тогда «придется не переговоры вести, а действовать». Щербатов считал, что на прямое неподчинение думцы не решатся, потому что «огромное большинство их трусы и каждый за свою шкуру дрожит».

Но он же и другие высказали опасение другого рода: роспуск Думы может стать причиной ответных беспорядков. Повод к подобному обсуждению подал верный оруженосец Горемыкина. Милюков хвастает, заявил Хвостов, что в день смены командования он нажмет кнопку — и беспорядки возникнут по всей России. Милюков, отреагировал на это Горемыкин, может нести какие угодно вздор и чепуху, но он, Горемыкин, этим угрозам не верит. На возражение Самарина: «Большинство из нас думает иначе» — премьер еще более резко возразил, что обсуждать вопрос о запугиваниях Милюкова и К° он считает недопустимым. На это Щербатов заявил: сведения насчет возможных беспорядков исходят не только от Милюкова, но и от охранки и жандармерии. Они сообщают, что напряженная цропаганда идет в лазаретах и гарнизонах. Ежедневно в Министерство внутренних дел поступают донесения о том, что через два-три дня после роспуска Думы неминуем взрыв повсеместных беспорядков. В результате обсуждения было решено вопрос о перерыве думских занятий отложить до рассмотрения программы образующегося «Прогрессивного блока»[73].

Видимо, информация Щербатова произвела впечатление, потому что заседание 26 августа, посвященное тому же вопросу, началось с заявления Сазонова о том, что роспуск Думы вызовет, «несомненно», беспорядки и среди рабочих. Поэтому необходимо все тщательно взвесить, «Быть может, придется признать, что митингующая Дума — меньшее зло, чем рабочие беспорядки в отсутствие Думы». Прежде чем принять решение, надо переговорить с блоком и попытаться сговориться: в программе много такого, против чего нет возражений. Отвергать блок с порога — ошибка, ибо рабочие кварталы «осложняют внутреннее положение, без того почти безнадежное». Ему вторил Григорович: по его сведениям, беспорядки неизбежны — «настроение рабочих очень скверное». Горемыкин отверг как совершенно несостоятельную идею о связи Думы с рабочим движением. «Ставить рабочее движение в связь с роспуском Думы неправильно, — заявил он.— Оно шло и будет идти независимо от бытия Государственной думы». Если Дума не будет распущена — это еще не гарантия от рабочих выступлений. «Будем мы с блоком или без него, для рабочего движения это безразлично. С этим движением можно справиться другими средствами и до сих пор Министерство внутренних дел справлялось».

Слова «будем мы с блоком или без него» вновь переместили центр тяжести полемики к главному предмету спора, но уже по другой формуле: надо ли договариваться с блоком или это недопустимо? Горемыкин объявил «Прогрессивный блок» незаконной организацией. В ответ Сазонов заявил, что игнорирование блока — «опасная и огромная политическая ошибка. Правительство не может висеть в безвоздушном пространстве и опираться на одну полицию». Блок «по существу умеренный», и его надо поддержать. Горемыкин стоял на своем: «Блок создан для захвата власти, он все равно развалится, и все его участники между собой переругаются». «Его плохо скрытая цель — ограничение царской власти. Против этого я буду бороться до последних сил».

После того как в поддержку Сазонова выступили Щербатов, Харитонов и Поливанов, Горемыкин, хотя и очень неохотно, согласился, прежде чем решать вопрос о роспуске Думы, обсудить программу блока. Итог обсуждения показал, как отметил Сазонов, что «пять шестых программы блока могут быть включены в программу правительства» без всякого ущерба для царской власти. «Если только обставить все прилично и дать лазейку, — продолжал Сазонов развивать свою мысль, — то кадеты первые пойдут на соглашение. Милюков — величайший буржуй и больше всего боится социальной революции». Хотя Горемыкин вновь подтвердил свою позицию, единогласно было решено: осуществить скорейший роспуск Думы и провести беседу с руководителями блока. Делегатами для переговоров Горемыкин назначил Харитонова, Хвостова, Щербатова и Шаховского[74].

Заседание 28 августа началось с отчета Харитонова о беседе с руководителями блока, состоявшейся накануне.. Горемыкин c порога заявил, что, несмотря на его самые благоприятные впечатления об умеренности блока, «разойдется ли Дума тихо или скандально, безразлично». Снова он повторил, что рабочее движение не связано с роспуском, и он уверен, что все обойдется благополучно, страхи преувеличены. На возражение Сазонова: напряженность и озлобленность, царящие в Думе, «могут вызвать серьезные конфликты...», последовала презрительная фраза: «Это все равно пустяки. Никого, кроме газет, Дума не интересует и всем надоела своей болтовней». Ответ привел главного оппонента премьера в бешенство: «А я категорически утверждаю, что мой вопрос не все равно и не пустяки (курсив наш. — А. А), — на высокой ноте заявил Сазонов. — Пока я состою в Совете министров, я буду повторять, что без добрых отношений с законодательными учреждениями никакое правительство, как бы оно ни было самонадеянно, не может управлять страной и что такое настроение депутатов влияет на общественную психологию». Горемыкин, однако, был настроен весьма решительно: «Вопросы на обсуждение Совета министров ставлю я». Вопрос о прекращении занятий Думы исчерпан, «дальнейшие прения излишни». В результате голосования все высказались за роспуск. Казалось, вопрос действительно исчерпан, но дискуссия вспыхнула с новой силой.

Дров в костер подбросил Кривошеин, снова выдвинув главный вопрос — о министерстве доверия. В конце концов, как всем понятно, заявил он, разногласия между Думой и властью «сводятся к вопросу не программы, а людей, которым вверяется власть». Поэтому дело не в том, в какой день распустить Думу, «а в постановке принципиального вопроса об отношении его императорского величества к правительству настоящего состава и к требованиям страны об исполнительной власти, облеченной общественным доверием... Без разрешения этого кардинального вопроса мы все равно с места не сдвинемся». Лично он, Кривошеин, высказывается за кабинет, пользующийся доверием страны. Как обычно, он тут же был поддержан Сазоновым, Игнатьевым, Щербатовым, а также Шаховским.

Горемыкин пошел на обострение. «Значит, — заявил он, — признается необходимым поставить царю ультиматум — отставка Совета министров и новое правительство». Это был запрещенный прием, притом пущенный в ход вторично, и Сазонов снова взорвался: «Его императорскому величеству мы не ставим и не собирались ставить ультиматума. Мы не крамольники, а такие же верноподданные своего царя, как и ваше высокопревосходительство. Я очень прошу не упоминать таких слов в наших суждениях». Пришлось Горемыкину сказать, что он берет свои слова обратно. Тем не менее он повторил, что ответственность за роспуск Думы берет на себя без колебаний, «но навязывать государю императору личностей, ему неугодных», не считает для себя возможным. «Может быть, мои взгляды и архаичны, но мне поздно нх менять». Опоздавший Самарин предложил смягченную редакцию обращения к царю: представить ему программу и одновременно заявить, что в кабинете нет единства, а потому нужно другое правительство. Если эта идея будет одобрена, то указать желательное лицо на пост председателя Совета министров. Роспуск же Думы взять на себя.

«В итоге Совет министров, — писал Яхонтов, — склонился к точке зрения А. В. Кривошеина с поправкой А. Д. Самарина, т. е. осуществить роспуск Государственной думы в ближайшем времени (по-хорошему сговорившись с президиумом и лидерами о проведении еще незаконченных правительственных законопроектов, обусловленных потребностями военного времени) и представить его величеству ходатайство о смене затем Совета министров». Горемыкин обещал доложить царю все, как было[75].

В день отъезда в ставку Горемыкин сказал Яхонтову, что, пока жив, он будет «бороться за неприкосновенность царской власти». Сперва надо довести войну до конца, а потом уже заниматься реформами. Вернулся Горемыкин из ставки 1 сентября с указом распустить Думу на осенние вакации не позже 3 сентября. Министрам было приказано оставаться на своих местах. Когда позволит обстановка на фронте, царь вызовет правительство к себе и все разберет.

К началу заседания (2 сентября) министры, свидетельствует далее Яхонтов, по-видимому, уже были осведомлены о результатах поездки, что явно отразилось на их настроениях и суждениях. «Кризис вскрылся, нервность страшная. Много приходилось мне видеть Совет министров в неофицальной обстановке, но ничего подобного никогда в заседаниях не происходило. Особенно волновался С. Д. Сазонов... Когда И. Л. Горемыкин, закрыв заседание, выходил из зала, министр иностранных дел заявил: «Я не хочу с этим безумцем прощаться и подавать ему руку». В передней Сазонов истерически воскликнул: «Он сумасшедший, этот старик»». Поливанов держал себя в отношении председателя «совершенно неприлично». У Кривошеина вид «безнадежно грустный и встревоженный». В таком же состоянии — Игнатьев и Харитонов.

В прениях снова всплыл рабочий вопрос. Стоило Горемыкину повторить свой излюбленный тезис: «Все это одно только запугивание, ничего не будет», Щербатов, не скрывая раздражения, воскликнул: «У департамента полиции далеко не столь успокоительные сведения, как у вашего высокопревосходительства. Показания агентуры единогласно сводятся к тому, что рабочее движение должно развиться в угрожающих размерах для государственной безопасности». Его поддержал полный отчаяния Сазонов: «Куда же нас и всю Россию ведут!»

Горемыкин оставался непробиваемым. Все высказанное в Совете министров он доложил царю. «Весь вопрос о том, как Вы докладывали государю наши мнения»,— заметил Поливанов. И тут же получил ответ: «Так, как следовало» Заговорил Кривошеин. «Все наши сегодняшние суждения, - обратился он к Горемыкину, — с полной очевидностью обнаруживают, что за последнее время между Вами, Иван Логгинович, и большинством Совета министров разница в оценке положений и во взглядах на направление политики еще более углубилась... простите мне один вопрос: как Вы решаетесь действовать, когда представители исполнительной власти убеждены в необходимости иных средств, когда весь правительственный механизм: в Ваших руках оппозиционен, когда и внешние и внутренние события становятся с каждым днем все более грозными?»

Горемыкин стоял на своем: «Свой долг перед государем императором я исполню до конца, с каким бы противодействием и несочувствиями мне ни пришлось сталкиваться. Я все доложил его величеству и просил заменить меня более современным деятелем. Но высочайшее повеление последовало, а оно в моем понимании закон. Что будет дальше? Государь император сказал, что он приедет лично и все разберет». Отверг премьер и предложение Поливанова смягчить роспуск Думы, выступив с благожелательным правительственным заявлением. «Бесплодно и несвоевременно... Вопрос исчерпан. Высочайшее повеление не может быть критикуемым в Совете министров. Объявляю заседание закрытым»[76]. Горемыкин встал и вышел из зала. На этом закончились секретные заседания Совета министров.

Трудно найти другой документ, который давал бы столь наглядное представление об описываемых событиях, создавая ощущение почти полного физического присутствия, как записки Яхонтова. Это редкое по убедительности свидетельство, помогающее понять причины вырождения правительственного механизма, обусловленность и неизбежность последовавших за августовско-сентябрьским кризисом явлений, воплотившихся в знаменитой «министерской чехарде».

Даже протокольная форма записей вводит нас в атмосферу большой тревоги, драматизма переживаний. И тем не менее основное впечатление, которое оставляют записки,— это мысль о поразительно малом калибре как самих дискуссий, так и ее участников, мысль о том, что мы имеем дело не с высокой трагедией, а с трагикомедией. Бросается в глаза огромное несоответствие масштабов происходивших в стране событий и уровней министров, пытавшихся их оценить, придать им нужное с их точки зрения течение. Это несоответствие было так велико, что в какой-то мере осознавалось, как отмечено выше, даже самими участниками дискуссий.

Несостоятельность исполнительной власти не была ни случайной, ни преходящей. Она обусловливалась природой царизма, конечным итогом его развития. Иначе невозможно понять и объяснить полное бессилие центральной власти, обладавшей вековой традицией управления, легкость и полноту победы, одержанной над этой властью распутным проходимцем и резонерствующей истеричкой. Записки Яхонтова убеждают нас в этом в полной мере.

Ахиллесова пята Совета министров в целом, министров в отдельности заключалась в том, что единственным источником их власти и полномочий был царь. Министры являлись, как сами признавали и чем гордились, всего-навсего слугами царя, его верноподданными. Когда царская власть была сильна, эта исходная позиция оказывалась достаточной для управления страной. Но в условиях разложения царизма, гигантски ускорявшегося в описываемый период, официальное правительство оказалось изолированным от всех и вся, даже от собственного класса. Как мы видели, эту пустоту вокруг себя министры полностью осознавали. Никого не представляя, царские министры могли только «просить» и «умолять» носителя верховной власти внять их советам. Да и их психология верноподданных не позволяла им поступать иначе. Недаром Сазонов так оскорблялся упреком, что они, царские министры, могут говорить со своим царем вне рамок верноподданничества, ставить ему «ультиматум» и пр.

Даже та оппозиция, которую большинство министров учинили царю в августе—сентябре 1915 г., включая и коллективное письмо с просьбой оставить верховным главнокомандующим Николая Николаевича, было с верноподданнической точки зрения незаконным, на что справедливо указывал взбунтовавшимся коллегам Горемыкин. Министры пытались выйти из создавшегося противоречия между долгом верноподданного и долгом гражданским со ссылкой на то, что они служат не только царю, но и России. Но позиция верноподданничества, базирующегося на тезисе о божественной природе царской власти, делала такое противопоставление неправомерным, на что им опять-таки указывал премьер. Когда он говорил, что Россия и царь в его представлении одно и то же, он был только последователен, а если эта последовательность была абсурдна, то это абсурдность самодержавия, а не его слуги.

Слова Поливанова «отечество в опасности», ставшие отправной точкой разгоревшейся борьбы внутри Совета министров, — это призыв набата, а царские министры в грозный для страны час могли говорить лишь языком слуг и чиновников.

Недалеко ушли от своего премьера министры и как государственные деятели. Косный рутинер, лишенный политического воображения, Горемыкин не верил в возможность революции, считая, что в конечно счете все обойдется. Его любимой присказкой, были слова: «Все пустяки». Он презирал народ, а главный принцип обращения с ним выразил в своем любимом тезисе,что народ не понимает и не может понять существа политики, а воспринимает только ее внешнюю сторону. 24 июля 1915 г., например, на заседании Совета министров он не только охотно согласился на пожелание Думы о создании комиссий по рас следованию и отысканию виновников недостаточного снабжения армии боеприпасами и снаряжением, послужившего причиной осенне-летнего отступления, но и высказался за придание такой комиссии возможно более представительного характера, включив в нее членов Думы и Государственного совета: «Декорация -вещь полезная. Для толпы она важнее существа»[77].

Сазонов, Поливанов, Щербатов и другие министры насчет возможности революции были настроены, как мы видели, coвершенно иначе. Вся их оппозиция была не чем иным, как производным от страха перед ее неминуемостью, если ход вещей не изменится[78]. Но уровень их политического мышления был ничуть не выше, чем у их председателя, о чем свидетельствует их представление о министерстве доверия как гаранте от революции.

Более того. В оценке, так сказать, ближней перспективы Горемыкин оказался более дальновидным, чем его потерявшие голову коллеги. Он был абсолютно прав, когда утверждал, что рабочее движение совершенно не связано с Думой и будет идти своим чередом по воле, как он говорил, «рабочих вожаков» независимо от того, будет ли Дума заседать или отправится на вакации. Он был прав и тогда, когда утверждал, что Дума не интересует народ. Никаких ужасных последствий, которых так боялись министры, не произошло и в результате смены командования. Наоборот, именно после того, как царь возглавил армию, дела ее пошли на поправку и в чисто военном отношении, и по части снабжения. Царь, естественно, к этому не имел ни малейшего отношения, но факт тем не менее оставался фактом: отставка Николая Николаевича так же мало взволновала народ и солдатскую массу, как и роспуск Думы 3 сентября[79].

Объективный результат оппозиции министров был обратным, по сравнению с ожидавшимся: поскольку все нарисованные ими ужасы не произошли, царь утвердился в своем прежнем курсе, его страхи и сомнения рассеялись, тем самым решилась собственная участь оппозиционеров. Иными словами, оппозиция ускорила новую и последнюю фазу в трансформации официального правительства — фазу распада полуабсолютистской «государственности». Мелкотравчатость породила еще большую мелкотравчатость.

Нольде считал, и это было общее мнение, что единственным крупным человеком в правительстве был Кривошеин, обладавший недюжинным умом и широтой кругозора. Остальной состав Совета министров, по мнению Нольде, «был необыкновенно пестр: в нем рядом сидели чиновники и нечиновники, люди умные и совсем неумные, люди серьезные и совсем несерьезные, люди с темпераментом и люди без всякого темперамента»[80].

Несомненно, Кривошеин был умным человеком, и его коллеги «знали и чувствовали его калибр», но что он был крупным человеком, государственным деятелем действительно большого калибра, это сомнительно. Отличительной чертой Кривошеина как политика было стремление действовать за кулисами. В 1914 г., после отставки Коковцова, Кривошеин, если бы захотел (таково было всеобщее мнение), мог без всякого труда сменить его на посту премьера. Однако он предпочел, чтобы таковым стал Горемыкин, поскольку имел на него тогда большое влияние. Иными словами, предпочитал быть «теневым» премьером, а не подлинным. Нольде считал это «каким-то своеобразным недостатком боевого темперамента», мирившим его с «положением во втором ряду». Но это поведение мало характерно для государственного деятеля действительно большого масштаба. Что же касается расчетов Кривошеина на то, что он будет держать Горемыкина в руках, то нам уже известно, чем они окончились.

Тем не менее поражение Кривошеина и его единомышленников, означавшее конец Совета министров образца 1915 г., имело принципиальное значение. Этот Совет министров, в оценке того же Нольде, «был последним правительством старого порядка, заслуживавшим этого имени. С тех пор сквозь облака мистики императрицы наверх стали пробираться подлинные проходимцы и жулики, а все те, кто хранил в себе государственную традицию, осуждены были на безнадежные попытки спасать последние остатки русского государственного управления»[81]. В целом эта оценка верна. Это было действительно последнее правительство с точки зрения минимума компетентности, морального уровня, государственной ответственности. «С приездом государя в Могилев, — писал по этому поводу Сазонов, — совпала печальная пора нашего правительственного разложения и тех невероятных назначений на высшие государственные посты, которые... дискредитировали монархическое начало в глазах русского народа и привели к падению династии, которой Россия была обязана своим величием и силой»[82]. На правительственную авансцену вышли фигуры, являвшие готовые объекты для исследования криминалистам, психиатрам, комедиографам.

Примечания
  1. Государственная дума. Четвертый созыв. Сес. 5. Ч. 3. Стб. 1345—1347. (Далее: Ст. от. С.)
  2. Шавельский Г. Воспоминания последнего протопресвитера русской армии и флота. Нью-Йорк. 1954. Т. 1.С. 283—284.
  3. Падение царского режима. М.; Л., 1926. Т. 1. С. 405.
  4. Шавельский Г. Указ. соч. Т. 1. С. 68.
  5. Сазонов С. Д. Воспоминания. Берлин, 1921. С. 351. Курс, наш.— А. А.
  6. Падение царского режима. М.; Л., 1927. Т. 7. С. 56. Допрос А. А. Поливанова.
  7. Апушкин В. А. Генерал от поражений В. А. Сухомлинов. Л., 1925. С. 16, 112.
  8. Переписка Николая и Александры Романовых, 1914—1917 гг. М.; Пг., 1923. Т. 3. С. 242. Письмо царю от 24 июня 1915 г. В своих показаниях Чрезвычайной следственной комиссии А. А. Хвостов говорил: императрица, требуя от него как от министра юстиции освобождения Сухомлинова из крепости, указывала, что «это человек наиболее преданный государю, человек, от которого государь слышал всегда только правду» (Падение царского режима. М.; Л., 1926. Т. 5. С. 448).
  9. Дневник б. великого князя Андрее Владимировича. М., 1925. С. 32.
  10. Подробно о назначении Маклакова см.: Аврех А. Я. Царизм и IV Дума. М., 1981. С. 255—264.
  11. Падение царского режима. Т. 5. С. 206.
  12. ЦГАОР СССР. Ф. 5881. Оп. 1. Ед. хр. 370а. Л; 6.
  13. РО ГБЛ. Ф. 261. Картон 20. Ед. хр. 7 (Харламов Н. П. Записки бюрократа). Л. 22. об.23.
  14. До своего назначения на пост министра Маклаков в течение трех лет был губернатором Черниговской губернии, которая по своему значению считалась второразрядной.
  15. Наумов А. Н. Из уцелевших воспоминаний. Нью-Йорк. 1955. С. 284.
  16. Падение царского режима. Т. 7, С. 223.
  17. Там же. М.; Л., 192§,Т. 2. С. 144.
  18. Там же. Т. 1. С. 423.
  19. Там же.М.; Л., 1926. Т. 3. С. 131.
  20. Там же. С. 84—138.
  21. Коковцов В. Н. Из моего прошлого. Париж, 1933. т. 2. С. 323.
  22. Как показывал на допросе «в Чрезвычайной следственной комиссии князь М. М. Андроников, Распутин все же явился к Горемыкину на прием, чтобы «посмотреть, что это за личность» (Падение царского режима. Т. 2. С. 17).
  23. Нольде Б. Э. Далекое и близкое: Ист. очерки. Париж, 1930. С. 122— 123.
  24. Аврех A. Я. Царизм и IV Дума. С. 110—121.
  25. Там же. С. 274.
  26. Коковцов В. И. Указ. соч. Т. 2. С. 357—359.
  27. В августе 1914 г. Морис Палеолог заносит в свой дневник следующую запись: «Известно, что... Горемыкин... Маклаков... Щегловитов и... Саблер смотрят на Государственную думу как на самый низкий, не стоящий внимания государственный орган» (Палеолог Морис. Царская Россия во время мировой войны. М.-Пг., 1923. С. 88).
  28. Сазонов С. Д. Воспоминания. Париж,1927. С. 351.
  29. ЦГАЛИ. Ф. 1208. Шегловитова М. (Ф). Мои воспоминания о муже Иване Григорьевиче Щегловитове. Оп. 1. Ед. хр. 52. Л. ПО. 118.
  30. 12 июня 1916 г. царица писала Николаю II: «Есть ещё один министр, который, по-моему, не на месте... Это Щегловитов: он не слушает твоих приказаний (?), и каждый раз, когда думает, что прошение исходит от нашего Друга, не желает его исполнять и недавно разорвал одно обращенное к тебе. Это рассказал Веревкин, его помощник (друг Гр.)» (Переписка. Т. 3. С. 207).
  31. РО ГБЛ. Ф. 261. Картон 20. Ед. хр. 6. Л.; Ч. 2. Л. 9, 10, 47, 60.
  32. Данилов Ю. Н. Великий князь Николай Николаевич. Париж, 1930. С. 205—206.
  33. Шавельский Г. Указ. соч. Т. 1. С. 279—280.
  34. Спиридович А. И. Великая война и Февральская революция, 1914— 1917 гг. Нью-Йорк. 1960. Кн. 1. С. 155.
  35. Переписка. Т. 3. С. 205.
  36. Родзянко М. В. Крушение империи // Архив русской революции. Берлин, 1926. Т. 17. С. 93.
  37. С. 21.
  38. Поливанов А. А. Воспоминания. С. 168.
  39. Данилов Ю. Н. Мои воспоминания об императоре Николае II и вел. князе Михаиле Александровиче // Архив русской революции. Берлин, 1928. Т. 19. С. 206.
  40. На допросе в Чрезвычайной следственной комиссии один из ближайших сотрудников Белецкого — Комиссаров показывал, что Поливанов был близок с Пуришкевичем. См.: Падение русского режима. Т. 3 С. 171.
  41. «В своих Тернах, под которыми числилось около 12 тыс. десятин земли, — писал тамбовский, а потом курский губернатор Н. П. Муратов, — Щербатовы жили безвыездно, если не по-царски, то по-великокняжески» (ЦГАЛИ. Ф. 1208. Оп./1. Ед. хр. 26. Л. 465).
  42. Данилов Ю. Н. Указ. соч. С. 206.
  43. Шавельский Г. Указ. соч. Т. 1. С./294.
  44. Светский поэт-сатирик Мятлев разразился по поводу назначения Щербатова стихотворением, в котором, в частности, были такие строки: «Но прежде чем дать ему ведать людьми, Решили премудро «dort oben» — Пускай позаведует год лошадьми. Управится — значит способен. Помолимся ж господу, дети мои. Чтобы он даровал ему силы Не спутать российских законов статьи С статьями рысистой кобылы.» (ЦГАЛИ. Ф. 1208. Оп. 1. Ед. хр. 26. Муратов Н. П. Воспоминания. Л. 466).
  45. Яхонтов А. Н. Тяжелые дни: (Секретные заседания Совета министров 16 июля — 2 сентября 1915 г.) // Архив русской революции. Берлин, 1926. Т. 18. С. 38.
  46. Там же. С. 62—63, 72—73.
  47. Там же. С. 59.
  48. Там же. С. 129.
  49. Там же. С. 84.
  50. Падение царского режима. М.; Л., 1926. Т. 6. С. 132.
  51. Яхонтов А. Н. Указ. соч. С. 14, 23.
  52. Там же. С. 52—53.
  53. Там же. С. 55.
  54. Шавельский Г. Указ. соч. Т. 1. С. 203.
  55. Яхонтов А. Н. Указ. соч. С. 62—63.
  56. Там же. С. 58.
  57. Падение царского режима. Т. 7. С. 220.
  58. Там же.
  59. Там. же. С. 68.
  60. Там же. С. 69.
  61. Там же. С. 220.
  62. Яхонтов А. Н. Указ. соч. С. 56.
  63. Там же. С. 58—59. Заседание 9 августа.
  64. Там же.
  65. Сухомлинов В. И. Воспоминания. С. 292.
  66. Яхонтов А. И. Указ. соч. С. 21.
  67. Милюков П. Россия на переломе. Париж, 1927. Т. 1. С. 14.
  68. Переписка. Т. 3. С. 224.
  69. Там же. С. 244. Письмо от 24 июня 1915 г.
  70. Яхонтов А. Н. Указ. соч. С. 58—59.
  71. Там же. С. 82—86.
  72. Там же. С. 89—97.
  73. Там же. С. 102—103.
  74. Там же. С. 105—118.
  75. Там же. С. 119—127.
  76. Там же. С. 128—135.
  77. Там же. С. 27.
  78. Отражая и заражаясь общим настроением, Яхонтов писал в связи с заседанием Совета министров 18 августа: «Если судить о положении дел по разговорам в Совете, то скоро придется повисеть на фонаре» «Что-то дело, и правда, к всеразрешающему фонарю близится», — записывает он три дня спустя (Там же. С. 77, 89).
  79. Николая Николаевича, свидетельствовал современник, «как губкой стерло из народного сознания, как только царскосельские влияния разжаловали его как верховного главнокомандующего» (Карабчевский Н. Что глаза мои видели. Берлин, 1921. С. 56).
  80. Нольде Б. Э. Указ. соч. С. 221, 541—542. Игнатьев считал, что влияние Кривошеина на Горемыкина кончилось в мае—июне 1915 г., т. е. накануне известных нам заседаний. Затем с Горемыкиным произошло что-то «странное... для меня совершенно необъяснимое» (Падение царского режима. Т. 6. С. 8). Объяснение же, как считал Нольде, надо искать в горемыкинской «служебной калькуляции».
  81. Нольде В. Э. Указ. соч. С. 549.
  82. Сазонов С. Д. Воспоминания. С. 368.